Главная АвторыЖанрыО проекте
 
 

«Семь столпов мудрости», Томас Лоуренс

Найти другие книги автора/авторов: ,

Томас Эдвард Лоуренс

Семь столпов мудрости

ПОСВЯЩАЕТСЯ С. А.

Я любил тебя и потому взял в руки людские волны и волю свою написал во все небо средь звезд, чтобы стать достойным тебя, Свобода, гордый дом о семи столбах, чтоб глаза могли воссиять, когда мы придем к тебе.

Смерть, казалось, была мне служанкой в пути, пока еще не дошли; ты нас ожидала с улыбкою на устах, но тогда в черной зависти смерть обогнала меня, забрав тебя прочь, в тишину.

Любовь, утомившись идти, нашла твое тело на миг, безысходное это касанье во тьме нам было наградой, пока нежная длань земли твои черты не узнала; и вот ты стала поживой безглазым червям.

Люди просили возвысить наш труд, воздвигнуть памятник нашей любви, но его я разрушил, едва начав; и теперь из нор выползают мелкие твари, спеша укрыться в тени твоего оскверненного дара.

ОТ АВТОРА

Мистер Джеффри Доусон убедил колледж Олл-Соулз предоставить мне в 1919--1920 годах отпуск, с тем чтобы я написал об арабском восстании. Сэр Герберт Бейкер позволил мне поселиться и работать у него в Вестминстере.

В 1921 году был отпечатан сигнальный экземпляр этой книги, и ей посчастливилось стать объектом критики со стороны моих друзей. Я особенно благодарен мистеру и миссис Бернард Шоу за многочисленные и разнообразные, неизменно ценные советы и замечания, в частности, касательно употребления точки с запятой.

Эта книга не претендует на беспристрастность. Прошу рассматривать ее как заметки сугубо личного свойства, основанные на отдельных воспоминаниях. Я не имел возможности делать сколько-нибудь систематические записи: если бы я бесстрастно собирал гербарий впечатлений, в то время как арабы сражались, это стало бы изменой моему долгу перед ними. Любой из моих старших начальников. будь то Уилсон, Доуни, Ньюкомб или Дэвенпорт, мог бы сказать то же самое. В равной мере это относится к Стерлингу, Янгу, Ллойду и Мейнарду, или к Бакстону и Уинтертону, или же к Россу, Стенту и Сиддонсу, Пику, Хорнби, Скотт-Хиггинсу и Гарланду, к Уорди, Беннету и Мак-Индоу, к Бассету, Скотту, Гослетту, Буду и Грею, к Хинду, Спенсу и Брайту, к Броуди и Паско, Гилмену и Гризентуэйту, Гринхиллу, Доусетту и Уэйду, к Гендерсону, Лисону, Мейкинсу и Нанену.

Было много других офицеров и простых солдат, кому это очень личное повествование могло бы показаться недостаточно объективным. Разумеется, еще менее беспристрастным, как, впрочем, и любые рассказы о войне, его сочтут многочисленные безымянные воины, потерявшие веру, -- что неизбежно, покуда они сами не возьмутся описать пережитое.

Крэнуэлл, 15 августа 1926 года.

Т. Э. Ш.* [* Известно, что Лоуренс делал попытки взять себе псевдоним, в частности, фамилию Шоу. (Примеч. пер.) *]

ПРЕДИСЛОВИЕ А. У. ЛОУРЕНСА

Семь столпов мудрости впервые упоминаются в Библии, в книге Притчей Соломоновых (IX, 1):

"Премудрость построила себе дом, вытесала семь столбов его".

Первоначально такое название автор дал своей книге о семи городах. Эту свою первую книгу он решил не издавать, сочтя ее незрелой, но в память о ней сохранил название.

Для тех, кто приобрел или же получил в подарок книгу издания 1926 года, мой брат выпустил брошюру в четыре листа под названием НЕКОТОРЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ ПО ПОВОДУ НАПИСАНИЯ "СЕМИ СТОЛПОВ МУДРОСТИ" АВТОРОМ ЭТОЙ КНИГИ Т. Э. ШОУ. Она содержит следующую информацию:

РУКОПИСИ

Текст 1

Книги 2, 3, 4, 5, 6, 7 и 10-ю я написал в Париже в период между февралем и июнем 1919 года. Введение было написано на пути из Парижа в Египет во время моей поездки в Каир через Хэндли-Пэйдж в июле и августе 1919 года. После этого, уже в Англии, я написал книгу 1-ю. А потом при пересадке с одного поезда на другой на железнодорожном вокзале потерял все за исключением введения и планов книги 9-й и 10-й. Это случилось в предрождественские дни 1919 года.

Объем текста 1 в завершенном виде должен был составить 250000 слов, несколько меньше напечатанного. Мои заметки военного времени, на которых она и была в основном построена, уничтожались после завершения каждого раздела. До того как я потерял этот текст, большую часть его прочли всего три человека.

Текст II

Месяцем позднее или около того я принялся записывать все, что удавалось вспомнить из первого текста. Разумеется, у меня по-прежнему было первоначальное введение. Другие десять книг я восстановил меньше чем за три месяца, подолгу не вставая из-за стола и выдавая за один прием по несколько тысяч слов. Так, книга 6-я была написана от начала до конца между двумя восходами солнца. Стиль, естественно, был достаточно небрежным. Таким образом, текст II (хотя в него и было включено несколько новых эпизодов) достиг объема 400000 слов. Я правил его в течение всего 1920 года, проверяя изложение событий по подшивкам "Эреб булетин", а также сверяя его с записями в двух дневниках и с некоторыми уцелевшими полевыми заметками. Этот текст, будучи безнадежно скверным по стилю, оказался достаточно полным и точным. Однако он весь, за исключением всего одной страницы, был сожжен мною в 1922 году.

Текст III

Положив перед собою на стол текст II, я приступил в Лондоне к написанию текста III и работал над ним в Джидде и Аммане в 1921 году, затем в Лондоне до февраля 1922 года. Он был составлен предельно тщательно. Рукопись эта существует и поныне. Ее объем составляет почти 330000 слов.

ТЕКСТЫ, НАПЕЧАТАННЫЕ В ЧАСТНОМ ПОРЯДКЕ

Оксфорд, 1922

Хотя завершенный текст III повествования казался мне все еще достаточно сырым и не удовлетворял меня, тем не менее, из соображений безопасности, в первом квартале 1922 года он был напечатан в таком виде в Оксфорде персоналом газеты "Оксфорд таймс". Поскольку требовалось всего восемь экземпляров, а объем книги был очень велик, предпочтение было отдано не машинописному варианту, а типографическому оттиску указанного ограниченного тиража. До настоящего времени (апрель 1927 г.) все еще существуют пять экземпляров (переплетенных в виде книги для удобства тех бывших офицеров Хиджазского экспедиционного корпуса, которые по моей просьбе согласились ее прочесть и высказать свои критические замечания).

Текст I, предназначавшийся для распространения по подписке

Этот текст, выпущенный для подписчиков в декабре 1926 и январе 1927 годов, представлял собою исправленный вариант оксфордских листов 1922 года. Он был сокращен (в результате чисто литературного упорядочения) в 1923--1924 годах (Королевский танковый корпус) и в 1925--1926 годах (Королевские военно-воздушные силы), чему я урывками посвящал свои свободные вечера. Люди, делающие первые шаги в литературе, склонны оперировать горсткой прилагательных для описания того, что они хотят рассказать читателю, но к 1924 году я уже получил первые уроки писательского ремесла, и мне все чаще удавалось делать из двух или трех своих фраз 1921 года всего одну.

Было всего четыре исключения из этого правила сокращения текста.

I. Один эпизод, занимавший меньше одной страницы, был исключен, поскольку двое старших коллег сочли его неприятным и необязательным.

II. Изменение коснулось двух действующих лиц-англичан; упоминание об одном из них было снято, поскольку не было смысла в доме повешенного говорить о веревке, а второму по прямой просьбе была дана другая фамилия, так как описанное мною по наивности как недовольство воспринималось как двусмысленность одним авторитетным лицом, имевшим полное право судить об этом.

III. Опущена одна глава введения. Мой лучший критик убедил меня в том, что она написана намного хуже всего остального.

IV. Книга 8-я, задуманная как некая "грань" между относительной "возбужденностью" книги 7-й и книгой 9-й об окончательном наступлении на Дамаск, была сокращена примерно на 10000 слов. Кое-кто из читавших оксфордский текст жаловался на чрезмерную скуку этой вставки, и по размышлении я согласился с ними.

В результате этого снятия трех процентов объема и сокращения остального оксфордского текста было достигнуто сокращение на 15 процентов, и объем текста для подписчиков сведен всего к 280000 слов. Он динамичнее и острее "оксфордского" текста и мог бы быть доведен до еще большего совершенства, будь у меня время на его дальнейшую доработку.

"Семь столпов" были напечатаны и сброшюрованы так, что никто, кроме меня, не знал, сколько выпущено экземпляров книги. Я предпочел сохранить эту информацию в тайне. Газеты писали о тираже в 107 экземпляров, что можно легко опровергнуть, поскольку одних подписчиков было больше 107. Кроме того, я роздал если и не столько экземпляров, сколько у меня было, то сколько смогли выделить мои банкиры тем, кто разделил со мной арабскую кампанию или реально участвовал в создании книги.

ИЗДАННЫЕ ТЕКСТЫ / Нью-йоркский текст

Оттиск текста для подписчиков был отправлен в Нью-Йорк и там перепечатан издательской фирмой "Джордж Доурен паблишинг компани". Это было необходимо для обеспечения авторского права на "Семь столпов" в США. Десять экземпляров были переданы для продажи по цене достаточно высокой, чтобы исключить возможность того, что их когда-нибудь купят. При моей жизни других изданий "Семи столпов" не было.

"Восстание в пустыне"

Объем этого сокращенного издания "Семи столпов" составляет около 130000 слов. Оно было подготовлено мною в 1926 году с минимальными изменениями (может быть, добавлены всего три новых абзаца), обеспечивавшими преемственность смысла и последовательность изложения. Его части печатались с продолжением в "Дейли телеграф" в декабре 1926 года. Целиком книга была издана в Англии издательством "Джонатан Кейп" и в США "Дореном" -- в марте 1927 года.

Т. Э. Шоу

Введение. ПРЕДПОСЫЛКИ АРАБСКОГО ВОССТАНИЯ

Главы с 1 по 7. Некоторые англичане, чьим лидером был Китченер, верили, что восстание арабов против турок позволит Англии, воевавшей с Германией, одновременно разгромить ее союзницу Турцию.

Имевшиеся сведения о характере, организации власти арабских племен, а также о природных условиях территорий, которые они населяли, позволили считать, что исход такого восстания будет для них счастливым, и определили стратегию и тактику.

И они сделали все необходимое для того, чтобы такое восстание началось, заручившись формальными заверениями о помощи со стороны британского правительства. Тем не менее восстание шерифа Мекки оказалось для большинства полной неожиданностью и застало врасплох неподготовленных союзников. Оно породило смешанные чувства и вызвало четкое разделение на друзей и врагов, чьи взаимные подозрительность и ревность с самого начала стали угрожать провалом операции.

ГЛАВА 1

Некоторые досадные огрехи этого повествования я не могу считать ничем иным, как естественным следствием необычных обстоятельств. Мы годами жили как придется, один на один с голой пустыней, под глубоко равнодушным к людским судьбам небосводом. Днем нас прожигало до костей пылающее солнце, соревновавшееся с сухим, раскаленным, пронизывающим ветром. Ночами мы дрожали от холодной росы, остро переживая свою ничтожность, ибо на мысли о ней не мог не наводить бесконечно глубокий, почти черный купол неба с мириадами мерцающих, словно объятых каждая собственным безмолвием, звезд. Мы -- это занятая самою собой, словно всеми позабытая армия, без парадов и муштры, жертвенно преданная идее свободы, этого второго символа веры человека, всепоглощающей цели, вобравшей в себя все наши силы. Свободы -- и надежды, в чьем божественном сиянии меркли, стирались прежние, казавшиеся такими высокими, а на деле порожденные одним лишь честолюбием стремления.

С течением времени настойчивая потребность бороться за это идеал превращалась в бескомпромиссную одержимость, возобладавшую над всеми нашими сомнениями -- подобно тому, как всадник-бедуин уздой и шпорами укрощает дикого коня. И независимо от нас самих он стал верой. Мы продались ему в рабство, сковали себя некоей общей цепью, обрекли на служение его святости всем, что было в нас хорошего и дурного. Дух рабства ужасен, он крадет у человека весь мир. И мы отдались не только телом, но и душой неутолимой жажде победы. Мы добровольно отреклись от морали, от личности, наконец от ответственности, уподобившись сухим листьям, гонимым ветром.

Нескончаемая битва притупила в нас заботу о своей и о чужой жизни. Мы равнодушно терпели петлю на своей шее, а цена, назначенная за наши головы, красноречиво говорила об ожидавших нас страшных пытках, если нас схватят враги, но не производила на нас большого впечатления. Каждый день уносил кого-нибудь, а оставшиеся в живых понимали, что они не больше, чем мыслящие куклы в театре Господа Бога. Действительно, наш Надсмотрщик был жесток, безжалостен, пока израненные ноги могли хоть как-то нести нас вперед. Слабые завидовали тем, чья усталость приговаривала их к смерти, ибо успех виделся таким далеким, а поражение таким близким и неизбежным, таким надежным избавлением от тягот. Мы постоянно жили то в напряжении, то в упадке; то на гребне волны чувств, то накрываемые их пучиной. Нам была горька эта наша беспомощность, оставлявшая силы жить только для того, чтобы видеть горизонт. Нам, равнодушным ко злу, которое мы навлекали на других или испытывали на себе, казалось зыбким даже ощущение физического бытия; да и само бытие стало эфемерным. Вспышки бессмысленной жестокости, извращения, вожделение -- все было настолько поверхностным, что совершенно нас не волновало: законы нравственности, казалось бы, призванные ограждать человека от этих напастей, обернулись невнятными сентенциями. Мы усвоили, что боль может быть нестерпимо остра, печали слишком глубоки, а экстаз слишком возвышен для наших бренных тел, чтобы всерьез обо всем этом думать.

Когда чувства поднимались до этой отметки, ум погружался в ступор, а память затуманивалась в ожидании того, когда рутина наконец преодолеет эти неоправданные отклонения.

Эта экзальтация мысли, оставляя дух плыть по течению и потворствуя каким-то странностям, лишала старого пациента власти над своим телом, была слишком груба, чтобы отзываться на самые возвышенные страдания и радости. Поэтому мы отказывались от своего мыслящего подобия, как от старого хлама: мы оставляли его где-то ниже нас -предоставленное самому себе, лишенное помощи, беззащитное перед влияниями, от которых в иное время замерли бы наши инстинкты. Мы были молоды и здоровы: горячая кровь неуправляемо заявляла о своих правах, терзая низ живота какой-то странной ломотой. Лишения и опасности распаляли этот жар, а невообразимо мучительный климат пустыни лишь подливал масла в огонь. Нигде вокруг не было места, где можно было бы уединиться, как не было и плотных одежд, которые прикрывали бы наше естество. Мужчина открыто жил с мужчиной во всех смыслах этого слова.

Араб по природе своей целомудрен, а давний обычай многоженства почти искоренил внебрачные связи в племенах аборигенов. Публичные женщины в редких селениях, встречающихся на нашем пути за долгие месяцы скитаний, были бы каплей в море, даже если бы их изношенная плоть заинтересовала кого-то из массы изголодавшихся здоровых мужчин. В ужасе от перспективы такой омерзительной торговой сделки наши юноши стали бестрепетно удовлетворять незамысловатые взаимные потребности, не подвергая убийственной опасности свои тела. Такой холодный практицизм в сравнении с более нормальной процедурой представлялся лишенным всякой сексуальности, даже чистым. Со временем многие стали если не одобрять, то оправдывать эти стерильные связи, и можно было ручаться, что друзья, трепетавшие вдвоем на податливом песке со сплетенными в экстатическом объятии горячими конечностями, находили в темноте некий чувственный эквивалент придуманной страсти, сплавлявший души и умы в едином воспламеняющем порыве. Другие в жадном стремлении покарать себя за похоть, которую не в силах были обуздать в какой-то дикой гордыне, исступленно предавались любым разрушительным привычкам, сулившим им наслаждение физической болью или вызывающей непристойностью.

Меня, чужестранца, не способного ни мыслить как они, ни разделять их чаяния, но исполненного чувства долга, послали к этим арабам, чтобы вести их вперед, поддерживая и развивая в них все, что было на пользу Англии в войне, которую она вела. Но если мне не было дано постигнуть их нравы и характер, то единственное, что мне оставалось, -скрывать свои собственные, избегая тем самым трений в общении с ними, не вызывая разногласий и не подвергаясь критике, но вместе с тем упорно расширяя свое негласное влияние. Разделяя тяготы их жизни, я стал для них своим, и не мне быть их апологетом или адвокатом. Теперь, сменив экзотические одежды людей песчаной пустыни на свой старый пиджак, я, казалось бы, вполне могу довольствоваться ролью стороннего наблюдателя событий, покорного вкусам театра нашей жизни... но честнее будет письменно засвидетельствовать, что тогдашние идеи и события развивались естественным путем. То, что сейчас представляется бессмыслицей или садизмом, в походе или сражении казалось либо неизбежным, либо не заслуживающим внимания.

Руки у нас постоянно были в крови, и нам дано было право на это. Мы ранили и убивали людей, едва ли испытывая угрызения совести, -- столь недолговечна, столь уязвима была наша собственная жизнь. Скорбная реальность такого существования предопределяла безжалостность возмездия. Мы жили одним днем и принимали смерть, не задумываясь о завтрашнем. Когда появились причина и желание карать, мы вписывали в историю свои уроки орудийными залпами или же просто вырезали непокорных, попавших нам под руку. Пустыня не приспособлена для изощренных, медлительных судебных процессов, и там нет тюрем, куда можно было бы посадить по приговору этих судов.

Разумеется, награды и удовольствия обрушивались на нас столь же неожиданно, как неприятности, но по крайней мере для меня они имели меньшее значение. Бедуинские тропы тяжелы даже для тех, кто вырос в пустыне, а для иностранцев просто ужасны: это настоящая смерть заживо. Когда приходил конец какому-либо переходу или работе, у меня не оставалось сил ни для того, чтобы записать свои ощущения, ни для того, чтобы в редкие минуты досуга полюбоваться возвышенным очарованием пустыни, порой нисходившим на нас в наших странствиях. Красоты в моих заметках отступали перед жестокостью. Мы, несомненно, больше радовались редким мирным передышкам и возможности ни о чем не думать, но сейчас мне вспоминаются скорее ярость сражений, смертельный страх и роковые ошибки. Жизнь наша не сводилась к тому, что вы прочли (есть и такое, о чем говорить хладнокровно просто стыдно), но написал я о том, что в ней действительно было, и о ней самой. Дай Бог, чтобы люди, читающие это повествование, не пустились из ложного романтизма и страсти к неведомому проституировать, на службе другому народу.

Тот, кто отдается в собственность иноземцам, уподобляется йеху из свифтовского "Путешествия Гулливера", продавшему свою душу тирану. Но человек -- не бессмысленная тварь. Он может восстать против них, убеждая себя, что на него возложена некая особая миссия; критиковать их, стремясь превратить в нечто, чем без него, руководствуясь собственными желаниями, они никогда не захотели бы стать. Тогда он мобилизует весь свой прежний опыт, чтобы оторвать их от родной среды. Или же, как случилось со мной, подражает им во всем настолько естественно, что они в свою очередь начинают подражать ему. И тогда, претендуя на место в их среде, он отходит от своей собственной, но претензии эти пусты и совершенно несостоятельны. Ни в том, ни в другом случае он не волен сделать ничего стоящего, ничего такого, что можно было бы по праву назвать его собственным поступком (если, конечно, не думать об обращении в иную веру), предоставляя им возможность на основании этого молчаливого примера решать, что делать или как реагировать на происходящее.

В моем случае попытка годами жить в арабском обличье, вжиться в образ мыслей арабов стоила мне моего английского "я" и позволила совершенно иными глазами увидеть Запад и нормы его жизни. Мое представление о нем разрушилось без следа. В то же время я был бы не вполне искренен, если бы стал утверждать, что готов влезть без остатка в шкуру араба. Это была бы чистая аффектация. Человека нетрудно сделать неверующим, обратить же в другую веру куда сложней. Я утратил одно обличье и не обрел другого, уподобившись гробу Мухаммеда из нашей легенды, обрекшись глубокому одиночеству и чувствуя презрение -- нет, не к людям, -- а ко всему тому, что они творят. Такая отстраненность порой настигает человека, опустошенного долгим физическим трудом и продолжительной изоляцией. Его тело продолжает машинально двигаться, а рассудок словно покидает его и критически созерцает из ниоткуда, дивясь тому, что наделало это трухлявое бревно и зачем. Иногда все лучшее, что есть в таких людях, превращается в пустоту, а там недалеко и до умопомешательства, и я верю, что такое может постигнуть человека, попытавшегося смотреть на вещи сквозь призму сразу двух образов жизни, двух систем воспитания, двух сред обитания.

ГЛАВА 2

Первой трудностью в понимании сути арабского движения было определить, кто же все-таки они такие, эти арабы. Название этого "синтезированного" народа год за годом, медленно, но неуклонно меняло свой смысл. Когда-то арабом называли просто аравийца: была страна, которая звалась Аравией. Однако сути проблемы такая связь не раскрыла. Существовал язык, который называли арабским, и именно он в данном случае является критерием оценки. Это был язык, на котором говорили Сирия и Палестина, Месопотамия, а также население большого полуострова, именовавшегося на географических картах Аравийским. До арабских завоеваний эти области населяли разные народы, говорившие на языках арабской семьи. Мы называем их семитскими, но (как бывает с большинством научных терминов) это неправильно. Однако арабский, ассирийский, вавилонский, финикийский, древнееврейский, арамейский и сирийский языки были тесно взаимосвязаны, и сведения об их взаимном влиянии, даже об общем происхождении, подтверждаются нашим знанием. Если облик и обычаи разных арабоязычных народов Азии имеют оттенки, подобные мелким различиям между головками мака, которым засеяно обширное поле, то в основных чертах они очень сходны. Их можно было бы с полным правом назвать собратьями, -- собратьями, осознавшими, порой на горьком опыте, свое родство.

Области Азии с арабоязычным населением занимали территорию, очертания которой приближались к параллелограмму. Его северная сторона простиралась от Александретты на Средиземном море, через Месопотамию, на восток к Тигру. Южной стороной был берег Индийского океана от Адена до Маската. На западе эта территория граничила со Средиземным морем, Суэцким каналом и Красным морем и простиралась до Адена. На востоке ее границей были Тигр и берег Персидского залива до Маската. Эта территория, по площади равная всей Индии, была родиной тех, кого мы называем семитами, и на ней так никогда и не осели никакие другие племена, хотя египтяне, хетты, филистимляне, персы, греки, римляне, турки и франки неоднократно пытались это сделать. Все они в конечном счете оказывались разбиты, а их рассеянные представители-одиночки тонули в массе прочно сцементированной семитской расы. Семиты порой и сами делали набеги за пределы этой зоны и, в свою очередь, терялись в чужом для них внешнем мире. Египет, Алжир, Марокко, Мальта, Сицилия, Испания. Сицилия и Франция либо поглощали, либо изгоняли семитских поселенцев. Только в африканском Триполи да в вечном чуде еврейства дальние родственники семитов получили какое-то признание и обрели опору.

Происхождение этих народов остается академической проблемой, но для выяснения истоков их восстания важно понимать сущность тогдашних социальных и политических различий между ними, которые нельзя оценить, не обращаясь к географии. Их массив объединял ряд крупных регионов, большие физико-географические различия между которыми определили различия в образе жизни населявших их народов. На западе этот параллелограмм на пространстве от Александретты до Адена ограничен гористым поясом, именовавшимся на севере Сирией, который, постепенно опускаясь к югу, последовательно назывался Палестиной, Мидианом, Хиджазом и наконец Йеменом. Средняя высота этого пояса над уровнем моря составляет, вероятно, тысячи три футов, с пиками -- от десяти до двенадцати тысяч. Он обращен на запад -- обильно орошается дождями, обволакивается туманом с моря и плотно заселен.

Южный край параллелограмма образует другая гряда гор, в противоположность первой -- необитаемых. Граница его начиналась на наносной равнине, именуемой Месопотамией, южнее Басры переходившей в прибрежное плоскогорье Кувейта и Хасы, до Катара. Большая часть этой равнины заселена. Необитаемые горы и равнины окаймляют безводную пустыню, в сердце которой лежит архипелаг богатых водой густонаселенных оазисов Касема и Арида. Эта группа оазисов была истинным центром Аравии, колыбелью ее самобытного духа и наиболее ярко выраженной индивидуальностью. Пустыня охватывает базисы со всех сторон, делая их абсолютно недоступными для контактов. Сама пустыня, выполнявшая эту важную охранную функцию вокруг оазисов и тем самым определявшая характер всей Аравии, однородна. К югу от оазисов это море непроходимого песка, простирающееся почти до густонаселенного обрывистого побережья Индийского океана, отгораживавшего его от истории арабов и от всякого влияния арабской морали и политики. Хадрамаут, как тогда называли это северное побережье, был объектом истории Голландской Ост-Индии и тяготел скорее к Яве, нежели к Аравии. К западу от оазисов, между ними и горами Хиджаза лежит пустыня Неджд -- царство гравия и вулканической лавы, кое-где смешанных с песком. К востоку от этих оазисов, между ними и Кувейтом, расстилается так же усыпанное гравием пространство, но с довольно протяженными участками мягкого песка, делавшего труднопроходимыми проложенные здесь дороги. К северу от оазисов лежал пояс песков, а за ним -- гигантская равнина из гравия и лавы, заполнявшая все пространство между восточной частью Сирии и отмелями Евфрата, с которых начиналась Месопотамия. Проходимость этой северной пустыни для людей и автомобильной техники позволила арабскому восстанию добиться легкого успеха.

Горы запада и равнины востока всегда были самыми густонаселенными и деятельными частями Аравии. В частности, на западе горы Сирии и Палестины, Хиджаза и Йемена то и дело оказывались втянуты в орбиту европейской жизни и политики. Этнически эти плодородные, процветающие горы тяготели к Европе, а не к Азии, совершенно так же, как арабы всегда смотрели в сторону Средиземного моря, а не Индийского океана, руководствуясь как своими культурными предпочтениями, так и предпринимательскими интересами, а в особенности экспансионистскими устремлениями, поскольку проблема миграции была в Аравии самой крупной и самой сложной движущей силой, имеющей для нее всеобщее значение. Однако в разных арабских регионах она могла проявляться по-разному.

На севере (Сирия) рождаемость в городах была низкой, а смертность высокой из-за антисанитарии и беспокойной жизни, которую вело большинство населения. Вследствие этого чрезмерные массы крестьян устремлялись в города и поглощались ими. В Ливане, где санитарные условия жизни находились на более высоком уровне, имел место еще больший ежегодный отток молодежи в Америку, что грозило (впервые после эллинской эпохи) изменить облик всей области.

В Йемене дело обстояло иначе. Там не было внешней торговли и отсутствовала изобиловавшая рабочими местами промышленность, которая могла бы создавать скопления населения во вредных для здоровья местах. Таким образом, города оставались исключительно торговыми и по уровню экологии и простоте уклада жизни были сравнимы с обычными деревнями. Поэтому численность населения там медленно, но неуклонно увеличивалась; уровень жизни опустился очень низко, и повсеместно давала о себе знать перенаселенность. Йеменцы не могли эмигрировать за моря. Судан был еще хуже, чем Аравия, и немногочисленным родам, отважившимся отправиться туда, чтобы получить право на существование, пришлось радикально менять образ жизни и отказываться от своей культуры. Они не могли двигаться на север, вдоль горной гряды: этот путь преграждали священный город Мекка и ее порт Джидда; пояс чужестранцев постоянно подпитывался переселенцами из Индии, с Явы, из Бухары и из Африки, весьма жизнеспособными, крайне враждебными семитскому национальному самосознанию и поддерживаемыми вопреки экономическим, географическим и климатическим соображениям искусственным фактором мировой религии. Поэтому перенаселенность Йемена становилась экстремальной, и единственный выход виделся на востоке, в виде захвата силой более слабых общин на его границе, все ниже и ниже по горным склонам вдоль Видиана, полупустынного района крупных водоносных долин Биши, Дауасири, Раньи и Тарабы, .текущих в пустыни Неджда. Этим слабым кланам постоянно приходилось уходить от полноводных источников и изобильных пальмовых рощ к скудным родникам и чахлым деревцам, пока они в конце концов не оказывались в зоне, где занятия сколько-нибудь рентабельным земледелием оказывались практически невозможными. Тогда они принимались восполнять убытки от своего бесприбыльного хозяйства разведением овец и верблюдов, и с течением времени само их существование все больше попадало в зависимость от стад этих животных.

Наконец, под очередным нажимом дышавшего им в спину потока чужестранцев население пограничного района (теперь почти полностью скотоводческого) оказалось выброшено из последнего оазиса в девственную пустыню, чтобы превратиться в кочевников. Этот процесс, который следует рассматривать сегодня через призму отдельных семейств и родов, отметив миграцию каждого конкретными фамилией и датой, неминуемо должен был начаться с первого же дня полного заселения Йемена. Видиан к югу от Мекки и Таиф полны памятных свидетельств и названий населенных пунктов, оставленных пятью десятками родов, ушедших отсюда, чьих потомков можно сегодня найти в Неджде, в Джебель Шаммаре, в Хамаде и даже на границах с Сирией и Месопотамией. Здесь был отправной пункт миграции, фабрика кочевников, исток гольфстрима пустынных бродяг.

Однако образ жизни людей пустыни отличался такой же подвижностью, как у обитателей холмов. Основой экономики было обеспечение питания верблюдов, которые лучше всего размножались в суровом климате нагорных пастбищ с их сочными и питательными колючками. Бедуины жили этим занятием, а оно в свою очередь формировало образ их жизни, определяло распределение земель между племенами и перемещения кланов, вынуждая их переходить соответственно на весенние, летние и зимние пастбища по мере того, как стада поочередно поедали скудную растительность на каждом из них. Рынок верблюдов в Сирии, Месопотамии и Египте не только определял численность населения, которое могла прокормить пустыня, но и строго регулировал стандарт его жизни. Бывало, что и пустыня оказывалась перенаселенной; тогда происходило вытеснение разросшихся родов, и люди, расталкивая друг друга локтями, устремлялись по единственному свободному пути на восход. Они не могли идти на юг, к негостеприимным пескам и морю. Не могли и повернуть на запад, потому что там ступенчатые склоны Хиджаза кишели горцами, извлекавшими все возможные преимущества из своей защищенности. Иногда они направлялись к центральным оазисам Арида и Касема, и тогда, если племена, искавшие себе новый дом, были сильны и энергичны, им удавалось занять часть удобных земель. В противном случае, если сил недоставало, жителей пустыни постепенно вытесняли на север, вплоть до хиджазской Медины и недждского Касема, пока они в конце концов не оказывались на развилке двух путей. Они могли направиться на восток, в сторону Вади Румма или Джебель Шаммара, или же по Батну к Шамие, где могли бы стать прибрежными арабами Нижнего Евфрата, или постепенно подняться по отлогим уступам под Тадмором в северной пустыне -- лестнице, ведшей к западным оазисам Хенакии, Хейбару, Тейме, Джауфу и Сирхану, пока судьба не приведет к Джебель Друзу в Сирии, или же напоить свои стада близ Тадмора в северной пустыне по пути в Алеппо или Ассирию.

Но и тогда давление не прекращалось: продолжала неуклонно действовать тенденция вытеснения к северу.

--- page 0011 --

Племена оказывались у самой границы земледелия в Сирии или Месопотамии. Благоприятная возможность и голос желудка убедили их в выгодности разведения коз, затем овец, а впоследствии они стали засевать землю в надежде добыть хоть немного ячменя для животных. Теперь они уже не были бедуинами и подобно всем крестьянам начали страдать от опустошительных набегов кочевников. Они стали незаметно приобщаться и к крестьянскому делу и скоро обнаружили, что превратились в землепашцев. Таким образом, мы видим, что целые кланы, родившиеся в высокогорьях Йемена и вытеснявшиеся более сильными кланами в пустыню, невольно превращались в кочевников, стремясь просто выжить. Мы видим, как они бродяжничали, с каждым годом продвигаясь чуть севернее или чуть восточнее, когда судьба посылала им одно из двух -- либо хорошую дорогу, либо девственную пустыню, пока в конце концов это не приводило их из пустыни снова к лукошку сеятеля, за которое они брались с такой же неохотой, с какой начинали свой робкий опыт кочевой жизни. Это был круговорот, укрепивший сообщество семитов. На севере вряд ли нашелся бы хоть один семит, чьи предки в какие-то мрачные времена не прошли через пустыню. Каждый из них в той или иной степени отмечен печатью номадизма, этой глубочайшей и жесточайшей социальной дисциплины.

ГЛАВА 3

Поскольку кочевые и оседлые арабы Азии -- не две различные расы, а просто разные ступени социального и экономического развития, то резонно ожидать общих черт сходства в их мышлении, и еще естественнее -- в любых плодах их деятельности. С самого начала, при первой же встрече с ними обнаруживалась всеобщая чистота и твердость веры при почти математически строгом соблюдении налагаемых ею ограничений, даже порой отталкивающей своими неприемлемыми для европейца особенностями. У семитов не было полутонов в регистре зрительного восприятия. Для этого народа существовали лишь основные цвета, точнее даже только черный и белый, и они всегда воспринимали мир только в его внешних очертаниях. Это был догматический народ, презиравший сомнения, наши современные лавры и тернии. Они не понимали наших метафизических неопределенностей, нашего самокопания. Им были понятны только истина и ложь, вера и неверие и чужды сдерживающие нас колебания или более тонкие нюансы нашего поведения.

У этого народа черно-белые не только одежды, но и души до самых глубин: не просто в своей прямолинейной ясности восприятия и выражения, но и в оценках. Мысли семитов были свободны только в чрезвычайных обстоятельствах. Превосходной степенью они пользовались очень избирательно. Порой казалось, что они непоследовательны в своих суждениях, но они никогда не шли на компромисс: вплоть до абсурдного финала они следовали логике сразу нескольких несовместимых мнений, не ощущая этой несовместимости. С холодной головой, уравновешенные в суждениях, невозмутимо чуждые порыву, они качались от одной асимптоты к другой*. [* Эта метафора -- "качание от одной асимптоты к другой" -родилась в разговоре с другом, рассказавшим, что он по ошибке применил термин "асимптота" к ветвям гиперболы. (Примеч. авт.) *]

Это был ограниченный, узко мыслящий народ, чей инертный ум являл собою невспаханное поле покорного смирения. Его воображение было пылким, но не творческим. В Азии было так мало собственно арабского искусства, что практически можно было бы сказать, что искусства у арабов не было вообще, хотя среди имущих классов встречались достаточно либеральные покровители искусств, которые поддерживали таланты в области архитектуры, керамики или различных ремесел, проявлявшиеся у соседей или среди рабов. Не занимались они и сколько-нибудь заметной промышленной деятельностью. К этому не были приспособлены ни ум их, ни тело. Они не изобретали философских систем и не создавали сколько-нибудь сложной мифологии. Они следовали своему курсу между идолами племени и пещеры. Будучи из всех других народов наименее подвержены болезням, они принимали дар жизни, не задаваясь никакими вопросами, как аксиому. Для них она была неизбежностью, заповеданной человеку, неким узуфруктом, не подлежавшим критике. Самоубийство было невозможно, обычная же смерть не несла горя.

Это был народ эмоциональный, импульсивный, идейный, раса индивидуальной одаренности. Действия этих людей были потрясающи на фоне повседневного покоя, их великие выглядели еще величественнее в сравнении с общим уровнем толпы. Их убеждения были инстинктивными, действия интуитивными. Главным для них были вопросы веры: почти все они монополисты богооткровенных религий. Среди последних выжили три: две из них были экспортированы к несемитским народам. Христианство, переведенное на греческий, латинский и прагерманский языки и проникшееся их далеко не одинаковым духом, завоевало Европу и Америку. Ислам в его по-разному трансформированных вариантах подчинял себе Африку и некоторые части Азии. Все это были семитские успехи. А их неудачи оставались с ними: Уделом окраин их пустынь были остатки ослабленной веры.

Многозначителен тот факт, что полное разрушение павших религий происходило там, где пустыня встречалась с возделанными землями. Это внушалось последователям всех вероисповеданий. Впрочем, то были лишь констатации, лишенные веских доводов; для их авторитетного подтверждения нужен был пророк. Арабы называли число пророков -- сорок тысяч, мы записали в свой реестр не меньше нескольких сотен. Среди них не было ни одного из девственной пустыни. Жизнь их подчинялась определенному шаблону. По рождению они принадлежали к густонаселенным городам, однако непонятное страстное стремление тянуло их обратно в пустыню. Там они жили в течение более или менее продолжительного времени в размышлениях и физическом воздержании, а потом возвращались с отчеканенными в фантазиях посланиями, дабы проповедовать их своим прежним, но уже усомнившимся адептам. Основатели трех крупных вероисповеданий в своей деятельности подчинились именно этому циклу; возможное совпадение воспринималось как закон, подтвержденный параллельными жизнеописаниями бесчисленного множества других -несчастных неудачников, чье истинное призвание мы могли бы оценить не меньше, но время и крах иллюзий не помогли им иссушить души до готовности взойти на костер. Для городских философов стремление уйти в глушь всегда было непреодолимым, и, вероятно, не потому, что там они находили вездесущего Бога, а потому, что в своем уединении отчетливее слышали живое слово, которое затем несли людям.

Общей основой всех семитских верований, победивших или проигравших, была вездесущая идея ничтожности мира. Непримиримое отвержение материи привело их к проповеди наготы, самоотречения, нищеты; атмосфера этой новации беспощадно душила умы пустыни. Первое знакомство с их самоочищением бедностью состоялось у меня в то время, когда мы были уже далеко от холмистых равнин Северной Сирии, у руин романского периода, которые, как верили арабы, были остатками дворца, построенного каким-то принцем для своей королевы. Говорили, что глина для этой постройки ради пущего богатства сооружения замешивалась не на воде, а на драгоценных цветочных маслах. Мои проводники, обладавшие поистине собачьим чутьем, водили меня из одной комнаты с обвалившимися стенами в другую, замечая: "Здесь жасмин, вот это фиалка, а это роза".

В конце концов меня позвал Дахум: "Идите-ка сюда, понюхайте сладчайший аромат из всех". Войдя в главные покои, мы подошли к зияющим оконным проемам в восточной стене и стали глотать широко открытыми ртами трепетавший за ними легкий, нематериальный, спокойный ветер пустыни. Его слабое дыхание рождалось где-то за далеким Евфратом и много дней и ночей медленно струилось над выжженной травой к первому рукотворному препятствию на своем пути -- стенам нашего разрушенного дворца. Казалось, что, встретившись с ними, ветерок заволновался, замешкался, залепетав что-то совсем по-детски. "Это, -- сказали мне мои спутники, -лучше всего: у него нет запаха". Мои арабы повернули спинами к ароматам и прочей роскоши, выбирая то, чего с ними не могло разделить все человечество.

Бедуин здешней пустыни, родившийся и выросший в ней, всей душой слился с этой обнаженностью природы, слишком суровой, чтобы связать с ней судьбу по доброй воле, -- по той очевидной, но невысказанной причине, что здесь он оказался бесспорно и очевидно свободным. Он расстался с материальными связями, комфортом, всякими излишествами, избавился от вещей, осложняющих жизнь, чтобы обрести личную свободу, чреватую голодом и смертью. В голоде как таковом он не видел добродетели; с ним остались маленькие пороки, и даже кое-какая роскошь -- кофе, пресная вода, женщины -все, что ему удалось сохранить. В его жизни были воздух и ветры, солнечный и лунный свет, открытые просторы и великая пустота в желудке. Не было ни обычных людских трудов, ни изобильной Природы; лишь небо над головой да земля под ногами, по которой до него не ступал ни один человек. Здесь он неосознанно приближался к Аллаху. Аллах не был для него ни божеством в человеческом образе, ни осязаемым, ни нравственным, ни всеблагим, ни природным: 'achr'omatos, 'aschem'atistos, 'anaph'es*, [* Бесцветный, бесформенный, бестелесный (др.-греч.). *] то есть непостижимым, но всепоглощающим Существом, истоком всего происходящего, а природа и материя были лишь отражающим Его зеркалом.

Бедуин не мог почувствовать Аллаха в себе: он слишком верил в то, что это он сам пребывает внутри Аллаха. Он не мог представить себе ничего, что было бы или не было Аллахом, единственным в своем величии; и все же такое не исключало простоты, будничности, непритязательности этого всецело здешнего Бога, который был для арабов сутью их пищи, смыслом их походов и страстей, их самых обычных помыслов, духовной опорой и спутником, что было совершенно немыслимо для тех, чей Бог с такой печалью отгораживался от них безысходностью их плотской недостойности и декорумом официального поклонения. Арабы не считали неуместным втягивать Аллаха в свои слабости и вожделения, совершая неблаговидные поступки. Слово "Аллах" было у них самым употребительным; наше красноречие много теряет от того, что мы называем своего Бога самым коротким и самым неблагозвучным из наших односложных слов.

Эта вера пустыни представляется невыразимой словами, да и мыслью тоже. Она скорее ощущается как некое влияние, и те, кто пришел в пустыню достаточно давно, чтобы не думать об ее огромных пространствах и пустоте, неизбежно приходили к Богу как к единственному прибежищу и генератору ритма существования. Бедуин мог бы быть номинальным суннитом или же номинальным ваххабитом, или чем угодно еще в семитских границах, и принял бы это с легкостью, на манер стражника у врат Сиона, потягивающего пиво и посмеивающегося средь сионистов. У каждого отдельного кочевника была своя богооткровенная религия, не устная, не традиционная, не выраженная, а порожденная в нем инстинктом; и поэтому мы воспринимали все семитские религии (их характер и сущность) как постулирующие пустоту мира и полноту Аллаха; соответственно их выражением были способности и возможности верующего.

Житель пустыни не мог не считаться со своей верой. Он не был ни евангелистом, ни прозелитом. Он пришел к этой глубокой самососредоточенности в Боге, закрывая глаза на мир и на все многообразные возможности, реализацию которых может обеспечить только доступ к деньгам и соблазнам. Он обретал истинную веру, могучую веру, но в каких узких пределах! Бесплодный опыт обкрадывал его, лишая способности сострадать, извращал его человеческое добросердечие, навязывая образ пустоты, в котором он и прятался. Соответственно он мешал не только просто стать свободным, но и быть довольным собой. За этим следовало наслаждение от причинения страданий, жестокость, которая значила больше, чем трофеи. Араб пустыни не знал радости, подобной радости от добровольного сдерживания страстей. Ему приносили наслаждение самопожертвование, самоотречение, самоограничение. Он придавал обнаженности мысли такую же чувственную окраску, как наготе тела. Он спасал свою душу, возможно, и в отсутствие опасности, но в рамках жесткого эгоизма. Его пустыня была превращена в духовный ледник, в котором хранилось в неприкосновенности, но и не совершенствуясь во все времена, его видение единосущности Аллаха. От случая к случаю в пустыню являлись охотники из внешнего мира в надежде отнять у природы поколение, которое можно было бы обратить в свою веру.

В городах этой веры пустыни невозможно было себе представить. Она была одновременно слишком странной, слишком простой, слишком неосязаемой для экспорта и общего употребления. Эта идея, основа веры всех семитских религий, ожидала востребования в городах, но ей предстояло быть сильно разбавленной, чтобы стать нам понятной. Вопли избиваемых были слишком пронзительны для многих ушей: дух пустыни прорывался сквозь нашу грубую оболочку. Пророки возвращались из пустыни со своими отрывочными представлениями о Боге и, словно через закопченное стекло, демонстрировали нам отдельные свидетельства Его величия и блеска, которые в полном объеме ослепили и оглушили бы нас, погрузили в молчание, сделали бы из нас то, что они сделали с бедуинами, превратив в диких, оторванных от действительности людей.

Апостолы в попытках избавить себя и ближних от всего земного согласно слову Господа потерпели неудачу, столкнувшись с человеческими слабостями. Чтобы жить, любой селянин или горожанин должен заполнять каждый свой день радостями приобретения и накопления и, избегая неприятностей, стремиться к вершинам преуспеяния. Блестящее презрение к жизни, доводящее иных до голого аскетизма, приводит человека в отчаяние. Он беззаботно проматывает все что имеет, в том числе и родовое наследство, в неудержимом стремлении к концу. Еврей в брайтонском "Метрополе", скряга, поклонник Адониса, развратник из злачных мест Дамаска, -- все это свидетельства семитской способности наслаждаться и одновременно проявления нервозности, которые на другом полюсе приводили к самоотречению ессеев или ранних христиан, или же первых калифов, находивших пути в рай, бесконечно далекие от нищенства духом. Семиты балансировали между вожделением и самоотречением.

Арабы способны влезть в свою идею как в петлю, потому что не связанная обязательствами лояльность их мышления превратила их в покорных слуг. Ни один из них не выйдет из игры, пока не придет успех, а с ним и ответственность, и чувство долга, и обязательства. Затем идея уходит, и все заканчивается руинами. Без веры их могли принять в любом месте на свете (но не на небе) благодаря их земным богатствам и удовольствиям, которые те доставляют. Но если на этом пути им встречался проповедник какой-либо идеи, которому негде приклонить голову и который кормится подаяниями подобно птицам небесным, они расставались со всем своим богатством ради его вдохновения. Они были неисправимыми детьми идеи, бездумными и лишенными расовых предрассудков; и у них с неизбежностью тело противостояло Душе. Разум их был странным и темным, полным депрессии и экзальтации, не знавшим правил, но более пылким и плодовитым в вопросах веры, нежели любой другой на свете. Это был народ начал, для которого абстракция была сильнейшим побудительным мотивом, процесс -- бесконечным мужеством и многообразием, а конечный результат -- ничем. Они были неустойчивы как вода и подобно воде могли в конечном счете возобладать надо всем. На заре времен они волнами обрушивались на берега жизни. Каждая волна разбивалась, но подобно морскому прибою уносила хоть крупицу гранита, на который падала, и в один прекрасный день очередная волна получала возможность беспрепятственно прокатиться по тому месту, где когда-то был материальный мир, и Аллах мог появиться на поверхности этих вод. Одну такую волну (и не последнюю) поднял я, раньше, чем это сделало дыхание идеи, и она обрушилась на Дамаск. Откат этой волны, разбившейся о законные обстоятельства, со временем породит новый прилив.

ГЛАВА 4

Первое же крупное продвижение на Средиземноморское побережье показало миру способность любого захваченного идеей араба к краткому выплеску бурной физической активности. Но когда запал выгорел, столь же очевидными оказались отсутствие у арабов терпеливости и рутина семитского мышления. Они игнорировали нужды захваченных ими провинций, проявляя нескрываемое отвращение к любой системе, и им пришлось искать помощи побежденных или же еще более враждебных к ним иностранцев в управлении своими рыхлыми зарождавшимися империями. Так в начале Средних веков в арабских государствах стали обосновываться тюрки, поначалу в качестве слуг, затем помощников, быстро превращаясь в злокачественную опухоль, душившую прежнюю политику. Последней фазой этого процесса стала неприкрытая, злобная враждебность, с которой Хулагиды или Тимуриды, удовлетворяя свою кровавую похоть, сжигали и разрушали все, что раздражало их малейшей претензией на превосходство.

Арабская цивилизация по своему характеру была скорее абстрактной, нравственной и интеллектуальной, нежели прагматичной, но отсутствие общественного сознания делало эти превосходные личные качества арабов бесполезными. Они чувствовали себя счастливыми на том историческом этапе: Европа стала варварской, в умах людей стиралась память о греческой и римской цивилизациях. Напротив, свойственная арабам тенденция подражания свидетельствовала о стремлении к культуре и образованию, их умственная деятельность прогрессировала, а государства процветали. Их реальной заслугой было сохранение некоторых достижений античного прошлого для средневекового будущего.

С приходом турок это счастье превратилось в несбыточную мечту. Азиатские семиты постепенно подпали под турецкое ярмо и оказались в состоянии медленного умирания. У них отняли все их достояние. Их умы увядали под леденящим дыханием военного режима. Турецкое правление было полицейским, а турецкая политическая теория такой же жестокой, как и практика. Турки прививали арабам мысль, что интересы любой секты выше патриотизма, что даже самые мелкие заботы провинции превыше нации. Искусно разжигая разногласия между арабами, они сеяли среди них недоверие друг к другу. Арабский язык был изгнан из судов и учреждений, в том числе правительственных, и из высшей школы. Арабы могли служить только государству, жертвуя своими национальными особенностями. Эти меры подспудно отвергались. Семитский протест заявлял о себе многочисленными восстаниями в Сирии, Месопотамии и Аравии против самых грубых форм турецкого внедрения, проявлялось также и сопротивление наиболее коварным попыткам абсорбции. Арабы не желали поступаться своим богатым, гибким языком в пользу грубого турецкого: наоборот, они привносили в турецкий язык множество арабских слов и хранили сокровища своей литературы.

Они утратили свою географическую принадлежность, национальную, политическую и историческую память, но тем сильнее держались своего языка, утвердив его почти на всей территории отечества. Первейшей обязанностью каждого мусульманина было изучение Корана, священной книги ислама и одновременно крупнейшего памятника арабской литературы. Сознание того, что эта религия принадлежит ему, и только ему дано понять и применять ее на практике, определяло для каждого араба оценку деятельности турок.

Потом произошла турецкая революция, падение Абделя Хамида и утвердилось верховенство младотурок. Для арабов горизонт на короткое время расширился. Движение младотурок было мятежом против иерархической концепции ислама и панисламистских теорий старого султана, который, добиваясь положения духовного вождя всего мусульманского мира, надеялся стать и его светским правителем. Молодые политики восстали и бросили его в тюрьму, побуждаемые всплеском конституционалистских теорий суверенного государства. Таким образом, в то время как Западная Европа только начинала подниматься от национализма к интернациональной идее и ввязываться в войны, далекие от расовых проблем, в Западной Азии начинался переход от религиозной соборности к националистической политике и к мечте о войнах уже не за веру или догмат, но за самоуправление и независимость. Эта тенденция проявилась раньше всего и сильнее всего на периферии Ближнего Востока, в небольших Балканских государствах, и поддерживала беспримерную жертвенность в борьбе, целью которой было отделение от Турции. Позднее националистические движения прокатились по Египту, Индии, Персии и наконец охватили Константинополь, где эта тенденция оказалась подкрепленной и конкретизированной американскими идеями в области образования. Эти идеи, вброшенные в исконную духовную атмосферу Востока, образовали взрывчатую смесь. Американские школы с их исследовательской методикой обучения способствовали развитию независимости суждений и свободному обмену взглядами. Без всякой специальной заданности они обучали революции, поскольку в Турции ни один человек не мог стать современным, оставаясь при этом лояльным к режиму, если он по рождению относился к покоренным народам -- грекам, арабам, курдам, армянам или албанцам, которых туркам удавалось так долго держать под своим гнетом.

Младотурки, ободренные первыми успехами, увлеклись логикой своих принципов и в знак протеста против панисламистской идеи проповедовали османское братство. Легковерные из числа подвластных им народов -- гораздо более многочисленных, чем сами турки -- поверили, что их призывают к сотрудничеству во имя строительства нового Востока. Устремившись к этой цели (и начитавшись Герберта Спенсера и Александра Гамильтона), они выдвинули идейные платформы радикальных перемен и провозгласили турок своими партнерами. Турки, напуганные силами, которым невольно позволили заявить о себе, задавили эти очаги так же внезапно, как дали им разгореться. Они провозгласили лозунг Yeni Turan -- "Турция для турок"*. [* Буквально: "Новый Туран"; более точным переводом было бы "Туркестан для тюрков". (Примеч. ред.) *] Впоследствии эта политика обратит их усилия на освобождение тюркского населения, находившегося под властью России в Средней Азии, однако прежде всего они должны были очистить свою империю от подвластных им народов, которые сопротивлялись режиму. Прежде всего следовало разделаться с арабами, крупнейшим чуждым компонентом Турции. Соответственно были разогнаны арабские депутаты, объявлена вне закона арабская знать. Арабские выступления и арабский язык подавлялись Энвер-пашой более жестоко, чем это делал до него Абдель Хамид.

Однако арабы уже вкусили свободы. Они не могли сменить свои идеи столь же быстро, как поведение, и сломить их крепкий дух было нелегко. Читая турецкие газеты, они в патриотическом экстазе заменяли слово "турок" словом "араб". Подавление вызывало в них болезненную жестокость. Лишенные легального выхода своих чувств, они становились революционерами. Арабские общества ушли в подполье, превратившись из либеральных клубов в очаги заговоров. Старейшее арабское общество Ахуа было официально распущено. В Месопотамии его заменил опасный Ахад, глубоко засекреченное братство, состоявшее почти исключительно из арабских офицеров, служивших в турецкой армии, которые поклялись овладеть военными знаниями своих хозяев и обратить эти знания против них же во имя служения арабскому народу, когда пробьет час восстания.

Это было крупное общество с надежной базой в Южном Ираке, где власть находилась в руках бесчестного Сейеда Талеба, этого нового Джона Уилкса арабского движения*. [* Уилкс Джон (1727--1797) -- английский публицист, общественный деятель и политик. Вначале примыкал к радикалам, а затем, на посту лорд-мэра Лондона, подавлял выступления бедноты. (Примеч. ред.) *] В него входили семеро из каждых десяти офицеров, родившихся в Месопотамии, и совет этого общества был связан такой железной дисциплиной, что его члены до самого конца занимали высокие командные посты в Турции. Когда наступил крах, Алленби устроил Армагеддон и Турция пала, один из вице-председателей этого общества командовал разбитыми частями отступавших палестинских армий, а другой вел турецкие силы через Иордан в зону Аммана. Позднее, после перемирия, крупные посты на турецкой службе все еще занимали люди, готовые сменить хозяев по первому слову своих арабских вождей. Большинство из них этого слова так и не услышало. Эти общества были исключительно проарабскими, не желали сражаться ни за что другое, кроме независимости арабов, и не желали видеть преимуществ оказания поддержки союзникам, а не туркам, поскольку сомневались в наших заверениях в том, что мы не посягнем на их свободу. На самом деле многие из них предпочитали Аравию, объединенную с Турцией на условиях полного подчинения, пассивной Аравии под более мягким контролем нескольких европейских держав, разделенную на сферы влияния.

Еще более значительным, чем Ахад, был Фетах -- общество свободы в Сирии. Землевладельцы, писатели, врачи, крупные общественные деятели объединялись в это общество с общей присягой на верность, паролями, символикой, прессой и центральной кассой для разрушения Турецкой империи. Пользуясь проворством сирийцев -- шумного, словно обезьяны, народа, по ловкости сравнимого с японцами, но весьма недалекого, -- они быстро создали громадную организацию. Они искали помощи извне и надеялись, что свободы можно будет добиться путем уговоров и убеждения, без жертв. В постоянных поисках сильного союзника они налаживали связи с Египтом, с Ахадом (члены которого со свойственной месопотамцам суровостью скорее их презирали), с шерифом Мекки и с Великобританией. Деятельность этой организации была глубоко законспирирована, и хотя правительство подозревало о ее существовании, оно не располагало надежными сведениями ни о ее лидерах, ни о членах. Режиму приходилось воздерживаться от преследования Фетаха до момента, когда можно было бы нанести меткий удар, не раздражая сверх меры английских и французских дипломатов, формировавших в Турции современное общественное мнение. С началом войны 1914 года эти агенты покинули Турцию, предоставив турецкому правительству полную свободу для репрессий.

С объявлением мобилизации вся власть оказалась в руках Энвера, Талаата и Джемаля -- самых безжалостных, умных и тщеславных из младотурок. Они поставили перед собой задачу полного искоренения нетурецких движений в государстве, в особенности арабского и армянского национализма. Прежде всего они обнаружили весьма привлекательное и удобное оружие в виде секретных документов, оставшихся в здании французского консульства в Сирии. Это были копии переписки по вопросам свободы арабов между консульством и одним из арабских клубов, не связанным с Фетахом. Членами этого клуба были представители более болтливой, но менее опасной интеллигенции сирийского побережья. Турки, разумеется, были в восторге: "колониальная" агрессия в Северной Африке создала Франции черную репутацию у арабоязычных мусульман. Это помогло Джемалю показать единоверцам, что арабские националисты оказались неверными, предпочтя Францию Турции.

Разумеется, для Сирии подобные разоблачения не были новостью, но среди членов общества были известные и уважаемые люди, в том числе университетские профессора; их арест и осуждение, ссылки и казни глубоко потрясли страну, и арабы Фетаха поняли, что, если они не воспользуются этим уроком, их судьба будет точно такой же. Армяне были хорошо вооружены и организованы. но руководители предали их. Они были разоружены и постепенно истреблены: мужчинам устроили резню, женщины и дети, которых грабил каждый прохожий, гибли на зимних дорогах при выселении в пустыню, лишенные одежды и пищи. Младотурки истребили армян не потому, что те были христианами, а потому, что были армянами. По этой же причине они загоняли арабов-мусульман и арабов-христиан в одни тюрьмы и вешали их вместе на одной виселице. Джемаль-паша подвергал все без разбора классы, состояния и конфессии в Сирии одинаковым притеснениям и опасностям, создавая тем самым предпосылки для всеобщего восстания.

Турки подозревали арабов, служивших в армии, и надеялись использовать против них тактику расселения, как против армян. С самого начала возникли транспортные затруднения, и в 1915 году в Северной Сирии произошла опасная концентрация арабских дивизий (около трети солдат турецкой армии и были арабоязычны). При первой возможности их расформировывали, направляя маршевыми колоннами в Европу, на Дарданеллы, на Кавказ или на Канал, куда угодно, лишь бы они оказались поскорее на передовой, или же отводили подальше от соотечественников, чтобы те не могли ни видеть их, ни оказывать им помощь. Была объявлена "священная война", дабы придать младотурецкому лозунгу "Единство и прогресс" подобие некоей традиционной легитимации -- вроде боевых порядков арабского халифа -- в глазах клерикалов. И шерифу Мекки было предложено -- или скорее приказано -откликнуться на этот лозунг.

ГЛАВА 5

Положение шерифа Мекки в течение длительного времени было ненормальным. Титул "шериф" предполагал происхождение от пророка Мухаммеда по линии его дочери Фатимы и ее старшего сына Хасана. Чистокровные шерифы были включены в родословную -- громадный свиток, находящийся в Мекке под охраной эмира, выборного шерифа шерифов, благороднейшего и старшего над всеми. Семья пророка, насчитывавшая две тысячи человек, последние девять столетий осуществляла в Мекке светское правление.

Старые османские правительства относились к этому клану пэров со смесью почитания и подозрительности. Поскольку они были слишком сильны, чтобы их уничтожить, султан спасал свое достоинство тем, что торжественно утверждал эмира. Это формальное утверждение спасало лишь на определенный срок, пока турки не сочли, что Хиджаз им нужен как непреложная собственность, как часть обустройства сцены для нового панисламистского подхода. Успешное открытие Суэцкого канала позволило им поставить гарнизоны в священных городах. Они проектировали Хиджазскую железную дорогу и усиливали свое влияние на племена с помощью денег, интриг и военных экспедиций.

По мере того как власть султанов укреплялась, они старались все больше самоутвердиться рядом с шерифом, даже и в самой Мекке, и не упускали случая сменить шерифа, окружившего себя слишком большой пышностью, и назначить преемником представителя соперничающего семейства в надежде извлечь обычные выгоды из этого соперничества. В конце концов Абдель Хамид отправил кое-кого из этого семейства в Константинополь, в почетный плен. В их числе оказался будущий правитель Хусейн ибн Али, которого держали в тюрьме почти восемнадцать лет. Он воспользовался этим, чтобы дать своим сыновьям -- Али, Абдулле, Фейсалу и Зейду -современное образование и возможность накопить необходимый опыт, который впоследствии помог им привести арабские армии к успеху.

Когда пал Абдель Хамид, менее изощренные младотурки пересмотрели его политику и вернули шерифа Хусейна в Мекку в качестве эмира. Он сразу же взялся за беспрепятственное восстановление власти эмирата и упрочение своей позиции на прежней основе, поддерживая тесный контакт с Константинополем через своих сыновей -- вице-председателя турецкого парламента Абдуллу и гласного от Джидды Фейсала. Они держали его в курсе политической атмосферы в столице до самого начала войны, когда поспешно вернулись в Мекку.

Развязывание войны вызвало трудности в Хиджазе. Прекратилось паломничество, а с ним -- доходы и бизнес священных городов. Были все основания бояться, что в порты перестанут приходить индийские суда с продовольствием (ведь номинально шериф был подданным врага). А поскольку провинция почти не производила собственного продовольствия, она неминуемо должна была оказаться в опасной зависимости от доброй воли турок, которые могли уморить ее голодом, закрыв Хиджазскую железную дорогу. Ранее Хусейн никогда не бывал в положении отданного на милость турок; в данном же, весьма несчастливом случае они особенно нуждались в том, чтобы он примкнул к их джихаду, священной войне всех мусульман против христианства.

Для того чтобы эта война стала действительно популярной, она должна была получить поддержку со стороны Мекки и в этом случае могла утопить Восток в крови. Хусейн был почитаем, практичен, упрям и глубоко набожен. Он чувствовал, что священная война доктринально несовместима с агрессией и абсурдна в союзе с христианской Германией. Поэтому он отказался от турецкого предложения и одновременно обратился с полным достоинства призывом к союзникам -- не дать провинции умереть от голода, поскольку его народ совершенно не виноват в сложившемся положении. В ответ турки немедленно установили частичную блокаду Хиджаза, введя контроль движения на железной дороге, перевозившей паломников. Британия оставила свое побережье открытым для судов с продовольствием, движение которых подпадало под специальное регулирование.

Однако требование турок было не единственным из полученных шерифом. В январе 1915 года Йисин, возглавлявший месопотамских офицеров, Али Реза, глава офицеров Дамаска, и Абдель Гани эль-Арейси, действовавший от имени гражданского населения Сирии, направили ему конкретное предложение о подготовке военного мятежа в Сирии против турок. Угнетенный народ Месопотамии и Сирии, комитеты Ахада и Фетаха взывали к нему как в отцу арабов, мусульманину из мусульман, величайшему из князей, старейшему и знатнейшему о спасении от зловещих козней Талаата и Джемаля.

Хусейн, как политик, как правитель, как мусульманин, как реформатор, а также как националист, был вынужден прислушаться к их призыву. Он послал своего третьего сына Фейсала в Дамаск для обсуждения планов этих людей и для подготовки доклада. Старшего сына, Али, он отправил в Медину с приказами о тайном формировании любой ценой отрядов из деревенских жителей и из мужчин хиджазских племен и о поддержании их в состоянии готовности к действиям по зову Фейсала. Политику Абдулле, второму сыну, он поручил вступить в переписку с Британией для выяснения ее позиции в отношении возможного восстания арабов против Турции.

В январе 1915 года Фейсал сообщил, что местные условия благоприятны, но что общий ход подготовки войны складывается вопреки их надеждам. В Дамаске находились три дивизии арабских войск, готовые к восстанию. Две другие дивизии в Алеппо, проникнутые идеей арабского национализма, наверняка должны были присоединиться, если начнут другие. И по эту сторону Тауруса была только одна турецкая дивизия, так что имелась полная уверенность в том, что восставшие завладеют Сирией с первого же удара. С другой стороны, общественное мнение не было готово к крайним мерам, а военные не сомневались, что войну выиграет Германия, и выиграет быстро. Если же, однако, союзники высадят свой Австралийский экспедиционный корпус (готовившийся в Египте) в Александретте и таким образом прикроют сирийский фланг, тогда было бы мудро и безопасно заключить сепаратный мир с турками.

Последовала задержка, поскольку союзники двигались на Дарданеллы, а не на Александретту. Фейсал следовал за ними, чтобы получить из первых рук информацию о положении в Галлиполи, поскольку крушение Турции должно было стать сигналом для арабов. Затем последовала приостановка на несколько месяцев дарданельской кампании. В этой бойне была уничтожена османская армия первой линии. Урон, причиненный Турции последовательными действиями Фейсала, был настолько значителен, что он вернулся в Сирию, считая, что скоро наступит момент для возможного удара. Однако за последнее время внутренняя ситуация изменилась.

Сирийские сторонники Фейсала были либо арестованы, либо скрывались, а их друзей вешали по политическим обвинениям. Благоприятно настроенные арабские дивизии были либо переброшены на дальние фронты, либо переданы по частям в турецкие соединения. Арабское крестьянство задыхалось в когтях турецкой воинской повинности, и Сирия оказалась распростертой перед беспощадным Джемалем-пашой. Возможности испарились.

Фейсал писал отцу о необходимости дальнейшей отсрочки выступления до полной готовности Англии и до максимального ухудшения положения Турции. К сожалению, Англия находилась в плачевном состоянии. Ее разгромленные силы отступали от Дарданелл. Затянувшаяся агония Кута была на последней стадии, а мятеж сенусситов, совпавший по времени с вступлением в войну Болгарии, создавал англичанам угрозу с новых флангов.

Положение Фейсала было крайне опасным. Фактически он оказался отданным на милость членов тайного общества, чьим председателем был до войны. Ему не оставалось ничего другого, как жить в качестве гостя Джемаля-паши в Дамаске, освежая свои военные знания, а его брат Али поднимал войска в Хиджазе под тем предлогом, что он и Фейсал поведут их на Суэцкий канал, в помощь туркам. Так Фейсалу как хорошему офицеру на турецкой службе пришлось жить при штабах и молча сносить оскорбления, которым подвергал его род грубый Джемаль.

Джемаль посылал за Фейсалом и брал его с собой смотреть, как вешают его сирийских друзей. Эти жертвы "правосудия" находили в себе силы не показывать на суде, что знали действительные намерения Фейсала, как и он сам не выказывал их ни словом, ни взглядом: в противном случае его семейство, а может быть, и весь род постигла бы та же судьба. Только однажды он вспылил, заявив, что эти казни будут стоить Джемалю всего того, чего он пытался избежать. И пришлось ему прибегнуть к заступничеству константинопольских друзей -- людей, занимавших в Турции руководящие посты, чтобы спастись от расплаты за свои опрометчивые слова.

Переписка Фейсала с отцом была сама по себе рискованной. Она шла через старых слуг семьи, людей, которые были вне подозрений, разъезжавших взад и вперед по Хиджазской железной дороге с письмами, спрятанными в эфесах сабель, в лепешках, в подошвах сандалий или же написанными симпатическими чернилами на обертке безобидных пакетов. Во всех этих письмах Фейсал сообщал о неблагополучии и просил отца отложить выступление до лучших времен.

Однако Хусейна ни в малой степени не настораживали предупреждения Фейсала. В его глазах младотурки были безбожными грешниками, отступниками от своей веры и человеческого долга, предателями духа и высших интересов ислама. В свои шестьдесят пять лет этот человек был решительно настроен на войну, веря, что справедливость окупит ее цену. Хусейн настолько верил в Бога, что не уделял должного внимания чисто военной стороне дела, будучи уверен в том, что Хиджаз способен покончить с Турцией в честном бою. И он послал к Фейсалу Абдель Кадера эль-Абду с письмом, что теперь все готово для смотра в Медине перед отправкой отрядов на фронт. Фейсал проинформировал Джемаля и попросил отпустить его, но, к ужасу Фейсала, Джемаль ответил, что в провинцию едет генералиссимус Энвер-паша и что на смотр войск они отправятся в Медину вместе. Фейсал намеревался сразу же по приезде в Медину поднять знамя своего отца и таким образом захватить турок врасплох, теперь же на него сваливались два незваных гостя, которым он по законам арабского гостеприимства не должен был наносить вреда и которые, вероятно, отложат его акцию настолько, что сама тайна восстания окажется под угрозой!

В конце концов все обошлось хорошо, хотя ирония судьбы была потрясающей. Энвер, Джемаль и Фейсал смотрели, как отряды ездили взад и вперед и маршировали по пыльной равнине за городскими воротами, имитируя схватки на верблюдах, или же пришпоривали коней в инсценировке боя на копьях в духе древних арабских традиций. "И все это добровольцы, готовые сражаться в священной войне?" -- спросил наконец Энвер, обернувшись к Фейсалу. "Да", -- ответил Фейсал. "Сражаться до последнего вздоха с врагами правоверных?" -- "Да", -- повторил Фейсал. Когда арабские командиры подошли, чтобы представиться, шериф Модхига Али ибн эль-Хусейн отвел его в сторону и прошептал: "Господин, может, нам убить их сразу?", на что Фейсал ответил: "Нет, они наши гости".

Шейхи продолжали протестовать. Они верили, что покончат с войной двумя ударами. Они были полны решимости заставить Фейсала раскрыть свои планы, и тому пришлось пойти с ними туда, где турецкие диктаторы не могли расслышать его слов, а он держал их в поле зрения и мог в любой момент защитить жизнь людей, посылавших его лучших друзей на виселицу. Под конец он принес извинения гостям, быстро увез их обратно в Медину, выставил охрану банкетного зала из собственных рабов и назначил эскорт до Дамаска, чтобы спасти Энвера и Джемаля от смерти в пути. Он объяснил эту необычную любезность арабской готовностью делать для гостей все возможное. Но Энвер и Джемаль, охваченные глубокими подозрениями, отдали приказ о жестокой блокаде Хиджаза и подтянули крупные турецкие силы для его окружения. Они хотели удержать Фейсала в Дамаске, но из Медины пришла телеграмма с требованием его немедленного возвращения для предотвращения беспорядков, и Джемаль весьма неохотно отпустил Фей-сала с условием, что его свита останется в Дамаске в заложниках.

Фейсал нашел Медину полной турецких войск, включая штаб и командование Двенадцатого армейского корпуса Фахри-паши, отважного старого головореза, прославившегося кровавой "очисткой" Зейтуна и Урфы от армян. Совершенно ясно, что турки были оповещены, и о внезапном нападении, сулившем успех почти без единого выстрела, не могло быть и речи. Однако проявлять осторожность было слишком поздно. Четырьмя днями позднее свита Фейсала оседлала коней и вырвалась из Дамаска на восток, в пустыню, чтобы укрыться у вождя бедуинов Нури Шаалана. В тот же день Фейсал поднял арабское знамя. Панисламистское наднациональное государство, ради которого Абдул Хамид убивал, трудился и умер, а равно и надежды немцев на помощь ислама в осуществлении мировых планов кайзера отошли в область мечты. Самим фактом восстания шериф закрыл эти фантастические главы истории.

Любое восстание -- это серьезнейший шаг, на какой только могут решиться политики, и было бы слишком большой смелостью заранее предвещать ему как успех, так и провал. Все же на этот раз фортуна благоприятствовала смелому игроку. Это был справедливый конец авантюры, замахнувшейся на очень многое, но после победы наступило время постепенной утраты иллюзий, а за ним и ночь, во тьме которой сражавшиеся поняли, что обмануты все их надежды. И теперь к ним может прийти белый покой конца, сознание бессмертного свершения, озаряющего светлым вдохновением сынов их народа.

ГЛАВА 6

До войны я много лет скитался по семитскому Востоку, вникая в жизнь крестьян, разбросанных по пустыне племен и городских жителей Сирии и Месопотамии. Я не был богат, и это ограничивало мои связи общения с беднотой, с которой редко доводилось встречаться европейским путешественникам, что и определило тот довольно необычный угол зрения, который позволил мне понять и осмыслить не столько происходящее на моих глазах, сколько возможные перспективы этого, в большинстве своем невежественного народа, с тонким слоем просвещенных людей, чьи редко высказываемые мнения заслуживали того, чтобы с ними считаться. Кроме того, я видел, как некоторые политические силы влияют на умонастроения Ближнего Востока, и, в частности, повсюду встречал явные признаки упадка имперской Турции.

Турция умирала от перенапряжения сил и оскудения ресурсов в попытках держаться всего того, что осталось ей в наследство от империи. Единственным аргументом детей Османа была сабля, но сабли вышли из моды, отступив перед более смертоносным и изощренным оружием. Жизнь становилась слишком сложной для наивного народа, чья сила была в простоте и терпении и в способности на жертву. В Передней Азии не было более медлительного народа, хуже подготовленного к усвоению новых способов правления и еще меньше к созданию для себя чего-то нового. Администрация превратилась в контору по пересылке писем и телеграмм, в бухгалтерию по сборам налогов. Старым людям, правившим силой руки или характера, неграмотным, непосредственным и выделявшимся личными качествами, предстоял неизбежный отход от дел. Управление перешло в руки новых -- достаточно ловких и гибких, чтобы пользоваться в своих интересах механизмами власти. В состав бездарного, состоявшего из недоучек комитета младотурок входили потомки греков, албанцев, черкесов, болгар, армян, евреев -- кто угодно, только не сельджуки или османы. Массы утрачивали чувство единства со своими правителями, воспитанными в духе культуры Леванта и французских политических теорий. Турция разлагалась, и вылечить ее можно было только хирургическим путем.

Стойко приверженный старым порядкам анатолиец оставался вьючным животным в своей деревне и безропотным солдатом вне ее пределов, тогда как народы, подчиненные Империи и составляющие почти семьдесят процентов ее населения, изо дня в день наращивали свою силу и знания; отсутствие у них традиций и ответственности, а также более живой и быстрый ум позволяли активнее осваивать новые идеи. Былой благоговейный страх и превосходство турка решительно во всем постепенно начинали стираться в сознании людей. Изменение привычного равновесия между Турцией и подчиненными ей провинциями требовало усиления гарнизонов для удержания покоренных территорий. Все они -- Триполи, Албания, Фракия, Йемен, Хиджаз, Сирия, Месопотамия, Курдистан, Армения -- требовали значительных расходов, с каждым годом ложившихся все более тяжким бременем на анатолийских крестьян; в результате и без того бедные деревни год от года беднели все больше.

По традиции турецкого крестьянства новобранцы безропотно принимали свою судьбу, как безучастные ко всему овцы, чуждые как добродетели, так и порока. Будучи предоставлены самим себе, они решительно ничего не делали и просто садились на землю в тупом оцепенении. Подчиняясь приказу быть доброжелательными и осмотрительными, они в зависимости от обстоятельств могли вести себя и как добрые друзья, и как благородные враги. По приказу они могли убивать собственных отцов и вспарывать животы матерям с тем же спокойствием, с каким до этого предавались безделью или делали что-нибудь путное. Безнадежная, какая-то даже болезненная безынициативность делала их самыми послушными, самыми выносливыми и самыми хладнокровными солдатами в мире.

Эти солдаты неизбежно становились жертвами своих откровенно порочных офицеров-левантинцев, которые посылали их на смерть либо пренебрежительно выбрасывали, не рассчитавшись за службу, а то и использовали в качестве объектов своей отвратительной похоти. Они настолько не считали солдат людьми, что, вступая с ними в связь, даже не принимали обычных мер предосторожности. Медицинское обследование турецких военнопленных показало, что чуть ли не половина из них заражены венерическими болезнями, приобретенными противоестественным путем. Диагностика сифилиса и подобных ему болезней в стране отсутствовала, и зараза передавалась от одного к другому, поражая целые батальоны. Служба продолжалась шесть или семь лет, после чего выжившие, происходившие из добропорядочных семей, стыдились возвращаться домой, и уходили в жандармы, или же, опустившись вконец, становились чернорабочими в городах. В стране падала рождаемость. Воинская служба обрекала турецкое крестьянство Анатолии на вымирание.

Нам было ясно, что Востоку нужен какой-то новый фактор, какая-то сила, какой-то народ, который не только обеспечил бы численный перевес над турками, но и превзошел бы их как по производительности в сфере экономики, так и по уровню мышления. Исторический опыт не позволял рассчитывать на то, что эти качества можно в готовом виде экспортировать из Европы. Результаты разнообразных усилий европейских держав утвердиться в Леванте оказались одинаково катастрофическими, и ни одному народу Запада мы не желали зла настолько, чтобы пытаться втянуть его в дальнейшие эксперименты в этом направлении. Нашим преемником на Востоке должна была быть какая-то местная, внутренняя сила, и, к счастью, эффективность такого подхода также определялась местными условиями. Предстояло соперничество с теперь уже насквозь прогнившей Турцией.

Кое-кто из нас считал, что достаточно мощная скрытая сила сосредоточена в массе арабских народов (являвших собою самый крупный компонент старой Турецкой империи), в этой обширнейшей семитской агломерации с ее великим религиозным началом, достаточно трудолюбивой, меркантильной и политичной, но скорее податливой по своему характеру, чем способной доминировать. Прожив пять столетий под турецким ярмом, они стали мечтать о свободе; когда Англия наконец порвала с Турцией и одновременно разразилась война на Западе и на Востоке, мы, посчитав, что в наших руках знамение будущего, решили обратить усилия Англии на строительство нового арабского мира в Передней Азии.

Нас было немного, и большинство объединилось вокруг Клейтона, руководителя разведки, как гражданской, так и военной. Клейтон был идеальным лидером для такой компании необузданных энтузиастов, какую мы собою представляли. Он был спокоен, независим, прозорлив, беззаветно храбр, когда речь шла о принятии на себя ответственности. Своим подчиненным он предоставлял полную самостоятельность. Его взгляды были широки, как обширны и его познания, и действовал он скорее как авторитет для умов, нежели как суровый начальник. Обнаружить признаки его влияния было нелегко. Он был подобен растекающейся воде или просачивающемуся маслу, тихо, упорно проникающему через все преграды. Трудно было сказать, где он заочно присутствует в данный момент и сколько у него реальных приверженцев. Он никогда не навязывал своей руководящей роли, но идеи его были близки тем, кто их воплощал. На людей производили впечатление трезвость его суждений и спокойная, величавая умеренность ожиданий. В практических делах он был довольно беспорядочен и неаккуратен, оттого с ним легко находили общий язык независимые люди.

Первым среди нас был Рональд Сторрс, секретарь по восточным делам нашей миссии, самый блестящий из англичан на Ближнем Востоке, утонченно энергичный, хотя значительную часть своей энергии он расходовал на увлечения музыкой и литературой, скульптурой и живописью, на любовь ко всему прекрасному в мире. Как бы то ни было, Сторрс сеял то, что все мы пожинали, и всегда был для нас самым значительным человеком. Если бы он смог отойти от мира и заняться тренировкой своего ума и тела с упорством атлета перед решающим соревнованием, то одна лишь его тень, словно мантией, накрыла бы все сделанное нами и всю британскую политику на Востоке.

В наших рядах был и Джордж Ллойд. Он относился к нам с доверием, а его познания в области финансов делали его надежным проводником по лабиринтам торговли и политики, предсказателем будущих магистральных путей развития Среднего Востока. Без его участия мы никогда не сделали бы так много за столь короткое время, но это была беспокойная душа, жаждавшая скорее отведать нового, нежели исчерпать открытое до дна. Большому кораблю было суждено большое плавание, и он не задержался у нас. И, наверное, так и не узнал, как мы его любили.

Был и Марк Сайкс, пылкий защитник малоубедительных всемирных движений. И не только их, но целого букета предрассудков, интуитивных постулатов и полунаучных гипотез. Идеи приходили к нему извне, и у него не хватало терпения испытать материал, прежде чем выбрать стиль конструкции, которую он намеревался выстроить. Он ухватывался за какой-либо аспект истины, отделял его от окружающих обстоятельств, выворачивал, раздувал и моделировал по-своему, пока соединение прежнего подобия и новой непохожести не вызывали смех окружающих. Минуты такого смеха были минутами его триумфа. Его инстинкты жили своей жизнью, близкой к пародийному началу. По призванию он был скорее карикатуристом, нежели живописцем, даже когда речь шла о государственных делах. Решительно во всем он отыскивал необычное и игнорировал рутинное. Ему было достаточно нескольких штрихов, чтобы нарисовать картину нового мира, лишенную масштаба, но живо отражавшую цели, к которым мы стремились. Он приносил нам и пользу, и вред. В последнюю неделю пребывания в Париже он пытался смягчить этот вред. Вернувшись из поездки в Сирию с политической миссией, где с ужасом осознал истинное содержание своих мечтаний, Сайкс благородно признался: "Я ошибался: истина вот здесь". Прежние друзья не оценили его новой убежденности, обвиняя его в непостоянстве и заблуждении; а вскоре он умер. Смерть его стала величайшей трагедией из трагедий для арабского дела.

Нашим общим исповедником-ментором и советчиком был Хотарт с его уроками истории и историческими параллелями, выдержкой и отвагой. В глазах стороннего наблюдателя он был миротворцем (я же весь состоял из когтей и клыков, во мне сидел настоящий дьявол); благодаря его авторитету с нами считались и прислушивались к нашему мнению. Он был наделен тонким ощущением истинных ценностей и учил нас видеть силы, скрытые под завшивленными лохмотьями и изъязвленной кожей той массы людей, какой предстали перед нами арабы. Хогарт был нашим арбитром и несравненным историком, передавал свои знания и делился осторожной мудростью при каждом удобном случае, потому что верил в наше дело. За ним стоял Корнваллис, человек отталкивающей внешности, но явно выкованный из тех таинственных металлов, что плавятся при немыслимой температуре в тысячи градусов. Он мог месяцами гореть жарче других, доведенных до белого каления, и выглядел при этом холодным и твердым. А там -- Ньюкомб, Паркер, Герберт, Грейвс, убежденные люди, упорно делавшие свою работу так, как они ее понимали.

Мы называли себя "Группой вторжения", поскольку намеревались ворваться в затхлые коридоры английской внешней политики и создать на Востоке новый народ, не оглядываясь на рельсы, проложенные предшественниками. Поэтому мы, опираясь на свое эклектичное разведывательное бюро в Каире (неспокойное место, которое за бесконечные телефонные звонки и суету, за непрестанную беготню Обри Герберт называл вокзалом Восточной железной дороги), принялись за работу с руководителями всех рангов, близкими и далекими. Разумеется, первым объектом наших усилий стая сэр Генри Макмагон, верховный комиссар в Египте. Со свойственными ему проницательностью и искушенным умом он сразу же понял наш замысел и одобрил его. Другие, например Уэмисс, Нейл Малколм, Уингейт, с готовностью нас поддержали, поняв, что война послужит созиданию. Их аргументация укрепила благоприятное впечатление, создавшееся у лорда Китченера за несколько лет до того, когда шериф Абдулла обратился к нему в Египте с просьбой о помощи. Таким образом, Макмагон достиг того, что имело для нас решающее значение: взаимопонимания с шерифом Мекки.

Но до этого мы возлагали надежды на Месопотамию. Именно там энергичными действиями фатально неразборчивого в средствах Сейеда Талеба было положено начало арабскому движению за независимость; за этим последовали выступления Ясина эль-Хашими и военной лиги. Предметом слепого поклонения арабских офицеров был соперник Энвера, кругом обязанный нам Азиз аль-Масри, живший в Египте. В первые дни войны его обхаживал лорд Китченер, надеявшийся склонить на нашу сторону турецкие силы в Месопотамии. К сожалению, Британия тогда упивалась собственной уверенностью в быстрой и легкой победе: ожидавшийся сокрушительный разгром Турции заранее называли увеселительной прогулкой. Но индийские власти были решительно против каких-либо авансов арабским националистам, которые могли бы ограничить амбициозные планы заставить будущую месопотамскую колонию пойти на самопожертвование ради общего блага, как это было с Бирмой. Генерал-губернатор прервал переговоры, оттолкнул Азиза и интернировал Сейеда Талеба, отдавшегося в наши руки.

Затем он грубым натиском ввел войска в Басру. Вражеские силы в Ираке состояли почти полностью из арабов, обреченных сражаться на стороне своих многовековых угнетателей против народа, долгое время считавшегося их освободителем, но упрямо отказывавшегося играть эту роль. Нетрудно понять, что сражались они очень плохо. Наши силы выигрывали одно сражение за другим, и тогда мы поняли, что индийская армия лучше турецкой. Затем последовал стремительный бросок к Ктесифону, где нас встретили чисто турецкие войска, сражавшиеся не за страх, а за совесть и оказавшие нам решительный отпор. Мы в замешательстве отступили. И начались долгие мучения Куга.

Между тем наше правительство раскаялось и по причинам, совершенно не связанным с падением Эрзерума, послало меня в Месопотамию, чтобы оценить возможности освобождения осажденного гарнизона каким-нибудь косвенным способом. Местные британцы категорически возражали против моего приезда. Два генерала из их числа даже оказались настолько добры, что объяснили мне, что моя миссия (о действительной цели которой они ничего не знали) позорна для солдата (которым я не был). В действительности же что-то предпринимать было уже поздно, так что агония Кута заканчивалась, и, таким образом, я не сделал ничего из того, что был намерен и имел полномочия сделать.

Условия для арабского движения были идеальными. В глубоком тылу армии Халила-паши бушевало восставшее население Неджефа и Кербелы. Уцелевшие в армии Халила арабы, по их собственному признанию, были открытыми противниками Турции. Племена Хая и Евфрата могли бы перейти на нашу сторону, прояви британцы хоть какие-то признаки благосклонности к ним. Если бы мы обнародовали обещания, данные нами шерифу, или хотя бы прокламацию, впоследствии посланную в захваченный Багдад, и приступили к соответствующим действиям, к нам присоединилось бы достаточно много местных вооруженных жителей, чтобы перекрыть турецкие коммуникации между Багдадом и Кутом. Несколько недель таких действий, и противник либо оказался бы вынужден снять осаду и отступить, либо сам попал бы в блокаду Кута, по своей суровости сравнимую с блокадой запертого внутри Тауншенда. Выиграть время для проведения такой операции было бы нетрудно. Если бы британские штабы в Месопотамии получили от Военного министерства еще восемь самолетов для увеличения ежедневных поставок продовольствия гарнизону Кута, сопротивление Тауншенда могло бы быть продолжено на неопределенное время. Его оборона была для турок неприступна, и только грубые просчеты внутри и вовне кольца вынудили его сдаться.

Однако, поскольку тамошние деятели не воспользовались этими возможностями, я сразу же вернулся в Египет. И до самого конца войны англичане в Месопотамии оставались по существу просто иноземной силой, занимавшей вражескую территорию с пассивно нейтральным или же подспудно враждебным населением, что лишило их той свободы передвижения, какая была у Алленби в Сирии. Он вступил как друг в страну, активные симпатии населения были на его стороне. Факторы численности, климата и коммуникаций были для нас в Месопотамии более благоприятны, чем в Сирии, а высшее командование было с самого начала не менее энергичным и опытным. Однако списки потерь в сравнении с документами Алленби, тактика "лес рубят, щепки летят" в сравнении с его фехтовальными приемами ясно показали, как катастрофически неблагоприятная политическая ситуация способна связать по рукам чисто военную операцию.

ГЛАВА 7

В Месопотамии мы потерпели разочарование, но Макмагон продолжал переговоры с Меккой и в конце концов добился успешного их завершения, несмотря на эвакуацию Галлиполи, сдачу Кута и в целом неблагоприятную ситуацию на фронтах. Лишь немногие, в том числе и те, кто знал все о ходе переговоров, действительно верили, что шериф включится в войну, и поэтому факт, что он в конце концов поднял восстание и открыл свое побережье для наших судов, стал и для нас, и для них полной неожиданностью.

Мы скоро поняли, что наши трудности только начинаются. Поскольку возникновением этого нового фактора мы целиком были обязаны усилиям Макмагона и Клейтона, их начальников обуяла профессиональная ревность. Совершенно естественно, что сэру Арчибальду Мюррею, генералу, находившемуся в Египте, были не нужны конкуренты в сфере его компетенции. Он недолюбливал гражданскую власть, которая так долго поддерживала мир между ним и генералом Максвеллом. Ему не могло быть вверено руководство аравийским делом: ни он сам, ни его штаб не были достаточно компетентны в этнологии, что совершенно необходимо, если имеешь дело с такой тонкой проблемой. С другой стороны, у него была полная возможность сделать достаточно смешным зрелище главы дипломатического представительства в стране Содружества, ведущего свою частную войну. Он был нервным, капризным и крайне честолюбивым человеком.

Он встретил поддержку со стороны начальника своего штаба генерала Линдена Белла, кровожадного солдафона, отличавшегося сочетанием инстинктивного отвращения к политикам и хорошо рассчитанной сердечности. Двое из офицеров Генерального штаба горячо одобрили позицию своих начальников, и несчастный Макмагон оказался лишен помощи армии и унижен обязанностью вести войну в Аравии под присмотром прикомандированных к нему атташе Министерства иностранных дел. Кое-кто высказался против войны, позволявшей чужакам вмешиваться в их дела. К тому же в них так глубоко укоренились навыки подавления, достаточные, чтобы придать повседневной тривиальности дипломатической рутины видимость настоящей мужской работы, что когда пришло время заняться более важными вещами, они превращали их в те же самые тривиальности. Их расхлябанность, мелкие пакости, которые они устраивали друг другу, не могли не вызывать у военных отвращения, да и мы не питали к ним симпатии: слишком уж откровенно эти гавнюки унижали Макмагона, хотя сами были недостойны даже, чтобы чистить ему сапоги.

Уингейт, совершенно уверенный в том, что полностью владеет ситуацией на Среднем Востоке, предвидел, что арабское движение станет популярным в этом регионе и принесет ему большую пользу, но под влиянием нарастающей критики Макмагона стал и сам от него отмежевываться. Да и Лондон уже намекал, что столь тонкое и запутанное дело лучше передать в более опытные руки.

Однако в Хиджазе дела шли все хуже. Полевые арабские войска не были обеспечены надежной связью, шерифы лишены военной информации, отсутствовали хоть какие-то рекомендации тактического и стратегического порядка, не делалось никаких попыток изучения местных условий и использования материальных ресурсов союзников для удовлетворения актуальных потребностей арабов. Французская военная миссия (которую дальновидный Клейтон предложил направить в Хиджаз, чтобы ублажить крайне подозрительных союзников, предоставив им место за кулисами событий и поставив перед ними какую-нибудь задачу) беспрепятственно плела хитроумную интригу против шерифа Хусейна в его же городах Джидде и Мекке и рекомендовала ему, а также британским властям меры, которые должны были подорвать его авторитет в глазах всех мусульман. Уингейта, который теперь обеспечивал наше военное взаимодействие с шерифом, убедили в необходимости высадить отряды иностранных войск в Рабеге, на полпути между Мединой и Меккой, для защиты Мекки и сдерживания дальнейшего продвижения от Медины получивших второе дыхание турок. Окруженный толпой советников, Макмагон растерялся, что послужило для Мюррея поводом обвинить его в несостоятельности. Арабское восстание было дискредитировано, и штабные офицеры в Египте радостно пророчили его скорый провал и смерть шерифа Хусейна на турецкой виселице.

Мое положение нельзя было назвать простым. Как офицеру штаба Клейтона в разведывательном отделе сэра Арчибальда Мюррея, мне были вменены в обязанность сбор информации о расположении турецких войск и подготовка карт. В силу своей естественной склонности я прибавил к этому выпуск Арабского бюллетеня -- секретного еженедельного отчета по средне-восточной политике. Клейтон все больше убеждался в необходимости моего присутствия в военном отделе Арабского бюро -- крохотного разведывательного и военного штаба, занимавшегося иностранными делами, который (ж в то время организовывал для Макмагона. В конечном счете Клейтона вывели из Генерального штаба, и его место занял, став нашим начальником, полковник Холдич, офицер разведки Мюррея в Исмаилии. Его первым намерением было оставить меня в своем штабе, а поскольку было совершенно ясно, что я ему не нужен, я не без некоторой дружеской помощи истолковал это как способ держать меня в стороне от арабского дела. И решил, что надо бежать -- теперь или никогда. Мой прямой рапорт был отклонен, и я прибегнул к хитрости. Содержание моих телефонных разговоров (общевойсковой штаб находился в Исмаилии, а я в Каире) стало совершенно неприемлемым для штаба на Канале. Я использовал любую возможность пожаловаться на невежество и непрофессионализм офицеров разведотдела (что было правдой), а еще больше раздражал их, исправляя соперничавшие с самим Шоу речевые периоды и тавтологии в их донесениях.

Не прошло и нескольких дней, как это стало приводить их в ярость, и наконец они решили, что не станут больше терпеть мое присутствие. Я использовал эту стратегическую возможность для рапорта о десятидневном отпуске, сославшись на то, что Сторрс отправлялся по делам в Джидду, к Великому шерифу, и что мне хотелось бы отдохнуть в поездке вместе с ним на Красное море. Сторрса они не любили и были рады избавиться от меня хоть ненадолго. Согласие было немедленно получено, и они принялись готовить к моему возвращению повод для официального отстранения меня от дел. Разумеется, я не собирался предоставлять им такого шанса, потому что, будучи всегда готов пожертвовать своим телом ради любого дела, требующего исполнения воинского долга, я вовсе не собирался легкомысленно расставаться со своей душой. Я отправился к Клейтону и исповедался ему во всем. Он договорился в миссии об официальном запросе по телеграфу в Министерство иностранных дел в отношении моего перевода в Арабское бюро. Форин офис связался непосредственно с Военным министерством, и египетское командование узнало обо всем только после того, как дело было решено.

Мы со Сторрсом благополучно отправились в путь. На Востоке говорят, что лучший способ перейти площадь -- это двигаться вдоль трех ее сторон, и в этом смысле мой маневр вполне соответствовал духу Востока. Но я оправдывал себя верой в конечный успех арабского восстания при условии правильного руководства. Я был одним из его инициаторов с самого начала, все мои надежды были связаны с ним. Фаталистическая приверженность профессионального солдата субординации (британской армии неведома интрига) должна была заставить порядочного офицера сидеть и смотреть на то, как разработанный им план кампании губят люди, ничего в нем не смыслящие и не испытавшие зова души. Non nobis, Dornine*. [* Пронеси Господь (лат.). *]

Книга 1. ОТКРЫТИЕ ФЕЙСАЛА

Главы с 8 по 16. Я верил в то, что причиной этих неудач восстания было несостоятельное руководство, даже скорее отсутствие всякого руководства, как арабского, так и английского. Поэтому я отправился в Аравию, чтобы повидать и оценить возможности ее лидеров. Мы знали о том, что первый из них, шериф Мекки, был стар. Абдуллу я нашел слишком умным, Али слишком чистым и дoбpoдemeльным, Зейда слишком холодным.

Затем я направился внутрь страны к Фейсалу и увидел в нем лидера, полного необходимого огня и при этом достаточно здравомыслящего, чтобы послужить на пользу нашему делу. Его соплеменники представлялись послушным инструментом в его руках, а холмистая местность его владений обеспечивала достаточное преимущество как естественные препятствия. Я конфиденциально вернулся в Египет и доложил своим начальникам, что Мекку защищал не Рабег, а Фейсал в Джебель Субхе.

ГЛАВА 8

"Лама", небольшой лайнер, переоборудованный под военное судно, был готов к отплытию из Суэца и, приняв нас на борт, сразу же отвалил от пристани. Подобные короткие путешествия на военных судах были для них редких пассажиров вроде нас приятными передышками. На этот раз, однако, не обошлось без некоторой неловкости. Наша сборная компания, по-видимому, нарушила заведенный на судне порядок. Младшим чинам пришлось уступить свои койки, чтобы нам было где спать ночью, а днем кают-компания гудела от нашей непривычной для моряков болтовни. Известный своей нетерпимостью Сторрс редко снисходил до общения, но в этот день был еще более резок, чем обычно. Он дважды обошел палубы, фыркнул: "Не с кем даже поговорить", и, усевшись в одно из двух комфортабельных кресел, затеял спор о Дебюсси с Азизом эль-Масри, расположившимся в другом кресле. Азиз, араб черкесского происхождения, бывший полковник турецкой армии, а теперь генерал в армии шерифа, направлялся в Мекку, чтобы обсудить с шерифом вопросы снабжения и расквартирования регулярных арабских войск, которые он формировал в Рабеге. Через несколько минут, оставив в покое Дебюсси, они перешли к развенчанию Вагнера. Азиз бегло говорил по-немецки, а Сторрс то и дело переходил с немецкого на французский, потом на арабский, и обратно. Офицеры корабля находили весь этот разговор совершенно излишним.

Мы совершили спокойный переход до Джидды по чудесному Красному морю, не чувствуя особой жары на ходу судна. Днем мы лежали под тентом, а восхитительными ночами слонялись взад и вперед по мокрым палубам под звездами, овеваемые влажным дыханием южного ветра. Но когда "Лама" наконец бросила якорь и замерла на внешнем рейде, на значительном расстоянии от белого города, словно повисшего между полыхавшим небом и собственным отражением в широкой лагуне, над которой раскачивались и перекатывались волнами массы раскаленного воздуха, на нас неумолимым мечом обрушилась аравийская жара, лишившая нас дара речи. Был полдень, а полуденное солнце Востока, подобно лунному свету, заглушает краски, словно усыпляя их, оставляет только свет и тени, ослепительно белые дома и черные проломы улиц между ними. Впереди бледное марево дымки, дрожащей над внутренним рейдом, за нею -- немереные просторы блестящего песка, словно взбегающего на гряду низких холмов, очертания которых смутно угадывались в тумане повисшего над ними зноя.

Прямо к северу от Джидды виднелась еще одна группа черно-белых строений, будто качавшихся вверх и вниз, подобно гигантским поршням в такт колебаниям удерживаемого якорем судна, которое слегка кренилось с боку на бок на мягкой зыби лагуны под порывами легкого ветра, гнавшего все новые волны горячего воздуха. Все это выглядело тревожно, вселяло ужас и заставляло сожалеть о том, что ценою неприступности, делавшей Хиджаз безопасным с военной точки зрения плацдармом восстания, был скверный, нездоровый климат.

Однако полковник Уилсон, британский представитель в новом арабском государстве, прислал за нами свой катер, и нам не оставалось ничего другого, как сойти на берег и воочию убедиться в реальности людей, словно паривших в этом мираже. Получасом позднее Рухи (больше походивший на корень мандрагоры, чем на человека), помощник консула, улыбаясь во весь рот, встречал своего бывшего начальника Сторрса, тогда как недавно назначенные офицеры сирийской полиции и портовые чиновники, выстроившиеся вдоль таможенного причала на манер почетного караула, приветствовали Азиза эль-Масри. Мы узнали, что как раз в эти минуты в город въезжал шериф Абдулла, второй сын эмира Мекки. Нам предстояло с ним встретиться, и таким образом мы прибыли как раз вовремя.

Мы шли в консульство мимо белой кладки все еще строившихся ворот и дальше, по угнетающим своим видом рядам продуктового рынка. В воздухе, набрасываясь то на людей, то на груды фиников, то на мясо, носились тучи мух, подобно пылинкам, танцующим в лучах солнечного света, проникавшего сквозь дыры в деревянных или холщовых навесах в самые темные углы лавок. Дышать было тяжело, как в парилке. От постоянного влажного контакта с алой кожаной обивкой палубных кресел "Ламы" за последние четыре дня покраснели белые китель и брюки Сторрса, и пот, стекавший по одежде, блестел все ярче в ее складках. Я был так заворожен этим зрелищем, что не замечал, как темнеет моя гимнастерка цвета хаки в тех местах, где соприкасается с телом. Сторрс же, в свою очередь, гадал, будет ли путь до консульства достаточно долог, чтобы я окрасился в приличный, достойный, гармоничный оттенок, а я думал о том, что все, на что теперь сядет Сторрс, неизбежно станет алым от его одежды.

Мы добрались до консульства слишком быстро, чтобы могли сбыться эти наши надежды, и оказались в затененной комнате, где спиной к поднятой решетке окна сидел Уилсон, готовый радушно встретить легкий морской бриз, который что-то замешкался в последние дни. Он принял нас холодно, как и подобало честным, прямолинейным англичанам, у которых Сторрс вызывал подозрение хотя бы своим художественным чутьем: при встрече в Каире у нас выявилось некоторое несогласие в вопросе об отношении к национальной арабской одежде. Я называл ее просто неудобной, для него же она была категорически неприемлемой. Однако, несмотря на свои личные качества, он был предан нашему делу. Он подготовил предстоявшую встречу с Абдуллой и пообещал оказать нам любую посильную помощь. Кроме того, мы были его гостями, а изысканное восточное гостеприимство было вполне в его духе.

Абдулла, которого горожане приветствовали с молчаливым почтением, приехал к нам на белой кобыле, в окружении пеших, вооруженных до зубок рабов. Он был опьянен своим успехом в Таифе и счастлив. Я видел его впервые, Сторрс же был его давним другом в самом полном смысле слова, и все же очень скоро после начала их беседы я стал подозревать его в чрезмерном благодушии. В разговоре он то и дело как-то уступчиво подмигивал. Шериф, которому было всего тридцать пять лет, заметно располнел, возможно, оттого, что чересчур радовался жизни. Невысокий, крепкий, светлокожий шатен с аккуратно подстриженной бородой, словно компенсировавшей слишком выраженную округлость гладкого лица с необычно узким ртом, он был смешлив и открыт в общении, а может быть, искусно изображал открытость и при первом знакомстве был совершенно очарователен. Он не придерживался протокольного церемониала, непринужденно шутил, встречая каждого входившего, но стоило перейти к серьезному разговору, как от этой легкости не осталось и следа. Он тщательно подбирал слова и весьма обдуманно аргументировал свои доводы. Ничего другого не следовало от него и ожидать, поскольку Сторрс предъявлял к своему оппоненту самые высокие требования.

Арабы считали Абдуллу дальновидным государственным деятелем и умным, тонким политиком. Он и вправду был тонок, но не настолько, чтобы убедить нас в своей полной искренности. Амбиции шерифа не вызывали сомнений. Ходили слухи, что именно Абдулла определял умонастроение своего отца и был душой арабского восстания, но создавалось впечатление, что для этого он был слишком прост. Вне всяких сомнений, он стремился к независимости и формированию новых арабских наций, но при этом намеревался сохранить за своей семьей власть над новыми государствами. Он зорко наблюдал за нами, чтобы использовать нас, а через нас и Британию, в своих целях.

Я же упорно добивался своего, наблюдая за шерифом и критикуя его. Последние несколько месяцев дела восстания были плохи (затянувшийся застой, непродуманные военные действия -- все это могло стать прелюдией катастрофы), и я подозревал, что причиной было отсутствие у его вождей умения повести за собой: интеллекта, авторитета, политической мудрости было мало, нужен был энтузиазм, способный воспламенить пустыню. Основной целью моего приезда было нащупать и пробудить некий абсолютный дух великого предприятия и оценить его способность привести восстание к намеченной мною цели. По мере продолжения разговора я все больше убеждался в том, что Абдулла был слишком уравновешен, слишком холоден, слишком ироничен для роли пророка, тем более вооруженного пророка, преуспевающего, если верить истории, в революциях. Присущие ему качества, возможно, пригодятся, когда после успеха наступит мир. Для вооруженной борьбы, когда нужны целеустремленность и личная инициатива, Абдулла был примером использования слишком сложного инструмента для достижения простой цели, хотя даже в теперешних условиях игнорировать его было нельзя.

Прежде всего мы обратились к вопросу о статуте Джидды, чтобы расположить к себе Абдуллу, обмениваясь взглядами по малозначительной проблеме администрации шерифа. Он ответил, что арабы слишком увязли в войне, чтобы думать о гражданском правлении. Они унаследовали турецкую систему управления в городах и продолжали пользоваться ею в более скромных масштабах. Турецкое правительство часто проявляло благосклонность к влиятельным лицам, предоставляя им значительные льготы на определенных условиях. Как следствие этого, среди турецких протеже в Хиджазе было достаточно таких, кто сожалел о появлении национального правителя. В частности, общественное мнение Мекки и Джидды было настроено против идеи арабского государства. Масса городского населения состояла из иностранцев -- египтян, индийцев, яванцев, африканцев и представителей других народов, совершенно неспособных симпатизировать чаяниям арабов, в особенности бедуинов. Последние жили за счет того, что могли получить от чужестранца на своих дорогах и в долинах, что порождало неизбывную вражду между горожанами и бедуинами.

Бедуины были единственными воинами, на которых мог рассчитывать шериф. Восстание целиком зависело от их помощи. Шериф бесплатно их вооружал, многим из них платил за службу в своих войсках, кормил их семьи, когда они находились далеко от родных мест, и арендовал у них вьючных верблюдов для снабжения провиантом своих полевых армий. Соответственно деревня процветала, а города становились все беднее.

Еще одним поводом для их недовольства был вопрос законности. Турецкий гражданский кодекс был отменен, и юриспруденция вернулась к старому религиозному праву -основанной на Коране процедуре, осуществляемой арабским кади. Абдулла с усмешкой объяснял нам, что, когда придет время, они отыщут в Коране высказывания и постулаты, которые сделают его применимым к таким современным коммерческим операциям, как банковское дело и валютный обмен. Пока же, разумеется, то, что горожане теряли в результате отмены гражданских законов, приобретали бедуины. Шериф Хусейн негласно санкционировал восстановление прежнего племенного строя. При возникновении споров между собой бедуины обжаловали действия противников перед судьей племени, чья должность была наследственной, выбиравшимся из самых уважаемых семей, а жалованьем его была коза, ежегодно взимавшаяся с каждого хозяйства. Приговор выносился на основании обычаев и подкреплялся ссылками на огромное количество памятных прецедентов. Процедура была публичной и бесплатной. В случае споров между представителями разных племен судью назначали по взаимному согласию или же прибегали к услугам судьи из третьего племени. Если дело оказывалось трудным, в помощь судье привлекалось жюри в составе четырех человек; двоих выбирал истец из семьи ответчика, а двух других -- ответчик из семьи истца. Решения всегда принимались только единогласно.

Мы созерцали нарисованную Абдуллой картину с грустными мыслями о райском саде и обо всем том, чего лишилась из-за заурядной людской слабости Ева, чей прах покоится прямо за этой стеной, а потом Сторрс втянул меня в дискуссии, предложив Абдулле изложить свои взгляды на состояние кампании, чтобы ввести меня в курс дела и для доклада штабу в Каире. Абдулла немедленно посерьезнел и заявил, что хотел бы настаивать перед британцами на их немедленном и самом активном участии в решении проблемы, которую он очертил следующим образом.

В результате нашего отказа перерезать Хиджазскую железную дорогу туркам удалось сосредоточить транспорт и необходимые ресурсы для усиления Медины.

Фейсал отброшен от города, и враг готовит мобильную колонну, вооруженную всеми видами оружия, для наступления на Рабег.

Из-за нашей небрежности арабы в холмах, перекрывающих этот путь, испытывают острую нужду в подкреплениях, а также в пулеметах и артиллерии, необходимых для продолжительной обороны местности.

Хусейн Мабейриг, вождь племени Масрух Харб, перешел на сторону турок. Если мединская колонна продвинется вперед, Харб присоединится к ней.

Его отцу не останется ничего другого, кроме как возглавить своих людей в Мекке и умереть, сражаясь за священный город:

В этот момент зазвонил телефон. Великий шериф желал говорить с Абдуллой. Тот рассказал ему, на чем прервался наш разговор, и отец сразу же подтвердил, что в крайнем случае так и поступит. Турки войдут в Мекку только через его труп. Прозвучал сигнал отбоя, и Абдулла с едва заметной улыбкой попросил, чтобы предотвратить такое несчастье, погрузить британскую бригаду, если можно, состоящую из мусульман, на суда в Суэце и направить в Рабег, как только турки начнут свое наступление из Медины. Что мы думаем об этом?

Я ответил: во-первых, историческая точность требует признать, что шериф Хусейн сам попросил нас не перекрывать Хиджазскую железную дорогу, так как она понадобится при его победоносном наступлении в Сирии; во-вторых, что динамит, посланный нами, был возвращен с указанием, что арабам пользоваться им очень опасно; в-третьих, что также очень важно, мы не получали от Фейсала никаких запросов о поставках.

Что касается отправки бригады в Рабег, то это сложный вопрос. Транспортировка морем стоит дорого, и мы не можем бесконечно держать в Суэце порожние транспортные суда. В нашей армии не было мусульманских подразделений, британская бригада -- громоздкое соединение, и для ее погрузки и высадки потребовалось бы много времени. Плацдарм в Рабеге велик. Вряд ли бригада могла его удержать, и она была бы совершенно не в состоянии выделить силы для предотвращения просачивания турецкой колонны в глубь территории. Самое большее, что она могла бы сделать, это оборонять берег под дулами корабельных орудий, но корабль справился бы с этой задачей и без сухопутных войск.

Абдулла отвечал, что кораблей с психологической точки зрения недостаточно, так как сражение у Дарданелл разрушило легенду о всемогуществе британского флота. Турки не пойдут дальше Рабега. Во всем районе Рабег -- единственное место, где есть вода, и им нужны его колодцы. Миссия бригады и транспортов должна быть лишь временной, потому что его победные таифские отряды уже движутся по восточной дороге из Мекки на Медину. Как только он выйдет на намеченный рубеж, он отдаст приказания Али и Фейсалу прикрыть его с юга и запада, и их соединенные силы поведут большое наступление, в результате которого с Божьего благословения Медина будет взята. Тем временем Азиз эль-Масри формирует в Рабеге батальоны из сирийских и месопотамских добровольцев. Если бы мы добавили к ним военнопленных арабов, содержащихся в Индии и Египте, этих сил было бы достаточно, чтобы выполнить все задачи, временно возложенные на британскую бригаду.

Я сказал, что изложу его взгляды в Египте, но заметил, что для англичан неприемлемо снятие войск с жизненно важной обороны Египта (хотя Абдулла не мог даже вообразить себе, что турки создадут реальную угрозу для Канала), и еще более неприемлема отправка христиан для защиты населения священного города от его врагов, поскольку некоторые мусульмане в Индии, считавшие, что турецкому правительству принадлежит неотъемлемое право на Харамейн -- священные города Мекку и Медину, неправильно поняли бы наши действия и их мотивы. Я думаю, что мог бы, вероятно, с большей убедительностью поддержать его мнение, если бы имел возможность доложить о ситуации в Рабеге в свете собственной информированности о положении и чувствах его населения. Я хотел бы также встретиться с Фейсалом и обсудить его потребности и перспективы продолжить оборону холмов силами племен, если бы мы оказали им материальную поддержку. Мне также хотелось бы проехать из Рабега по Султанской дороге в сторону Медины, до лагеря Фейсала.

Затем пришел Сторрс и поддержал меня как только мог, подчеркивая жизненную важность полной и своевременной информации, которую опытный наблюдатель предоставит британскому главнокомандующему в Египте, и то, что сам факт командирования сюда по приказу сэра Арчибальда Мюррея самого опытного и совершенно незаменимого штабного офицера доказывает, какое серьезное значение он придает арабским делам. Абдулла подошел к телефону и попытался убедить своего отца согласиться на мою поездку в глубь страны. Шериф встретил это предложение с большим подозрением. Абдулла настаивал, добился некоторого успеха и передал трубку Сторрсу, который обрушил на старика всю мощь своего дипломатического искусства. Когда Сторрс бывал в ударе, слушать его было сплошным наслаждением, как с точки зрения прекрасного владения арабской речью, так и урока каждому англичанину, как нужно ладить с подозрительными или просто упрямыми людьми Востока, Противостоять ему дольше нескольких минут было просто невозможно: нашел он нужные слова и в данном случае. Шериф снова попросил к телефону Абдуллу и позволил тому написать к Али, и если у него не будет возражений и условия будут нормальными, разрешить мне поездку в Джебель Субх к Фейсалу. Под влиянием Сторрса Абдулла превратил эти осторожные рекомендации в прямые письменные инструкции для Али, как можно лучше и скорее снарядить меня в путь и с надежным сопровождением доставить в лагерь Фейсала. Поскольку это было все, чего хотел я, и половина того, чего хотел Сторрс, мы прервали беседу для ленча.

ГЛАВА 9

По пути в консульство Джидда нас очаровала, и после ленча, когда стало чуть прохладнее или по крайней мере солнце стояло уже не так высоко, мы решили осмотреть город в сопровождении Янга, помощника Уилсона, хорошо разбиравшегося во многих древностях, но гораздо хуже в том новом, что было в этом городе.

Это был действительно замечательный город. Улицы его представляли собою аллеи, на главном базаре прятавшиеся под деревянными крышами, во всех же других местах пробивавшиеся вверх, к небу, между высокими белостенными домами в четыре-пять этажей. Они были сложены из крупнозернистого кораллового известняка, связаны балками квадратного сечения и украшены широкими эркерами от земли до крыши, составленной из серых деревянных панелей. Стекол окна Джидды не знали, зато в избытке были деревянные решетки, и кое-где на боковинах оконных коробок была видна тонкая неглубокая резьба. Тяжелые двустворчатые двери из тикового дерева, покрытые глубокой резьбой, с коваными железными кольцами, заменявшими европейские звонки, висели на богатых кованых же петлях. Было много лепнины, или гипсовой резьбы, а во внутренние дворы более старых домов смотрели окна с красивыми каменными верхними брусьями и косяками.

Архитектурные формы напоминали бредовый стиль деревянно-каменных домов елизаветинской эпохи в причудливой чеширской манере, доведенной до крайней степени трюкаческих вывертов. Фасады домов были до того выщерблены, иссечены и облуплены, что выглядели как картонные макеты в какой-то романтической театральной декорации. Каждый этаж выступал над предыдущим, каждое окно косилось в ту или другую сторону, часто даже стены заметно отклонялись от вертикали. Город казался вымершим, так было тихо кругом и чисто под ногами. Его извилистые улицы были выстланы влажным песком, затвердевшим от времени и заглушавшим шаги не хуже любого ковра. Оконные решетки и стены, повторявшие изгибы улиц, глушили всякое подобие эха. Не видно было ни повозок, ни улиц, достаточно широких для них, ни подкованных животных, и нигде никакой суеты. Все было приглушенно, отчужденно, даже таинственно. Когда мы проходили мимо, двери беззвучно закрывались. Не было ни лающих собак, ни плачущих детей, и лишь на базаре, также казавшемся полусонным, мы увидели кучки странников всех мастей да редких прохожих, худущих, словно изможденных какой-то болезнью, с морщинистыми безбородыми лицами и прищуренными глазами. Эти люди старались быстро и осторожно проскользнуть мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, бритые головы с крошечными тюбетейками, красные хлопчатобумажные платки на плечах и босые ноги выглядели настолько одинаково, что казались почти униформой.

Гнетущая атмосфера дышала смертью. В ней не было никаких признаков жизни, как не было и испепеляющей жары, но она была насыщена влагой и памятью о многих столетиях, в ней царила опустошенность, казалось, немыслимая ни в каком другом месте: никаких специфических запахов, присущих, например, Смирне, Неаполю или Марселю, лишь ощущение многовекового груза древности, словно замершего здесь дыхания множества людей, да слабая тень стойкого запаха пота на фоне других испарений. Можно было подумать, что Джидду годами не продувал крепкий ветер, что ее улицы задерживают этот воздух с того дня, как был построен город, и не отпустят от себя, пока стоят эти дома. На городских базарах нечего было купить.

Вечером зазвонил телефон. Шериф пригласил к аппарату Сторрса и спросил, не желает ли тот послушать его оркестр. "Что за оркестр?" -- удивился Сторрс, не преминув поздравить его святейшество с таким успехом городского прогресса. Шериф объяснил, что штаб хиджазского командования под турками завел медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора, а когда Абдулла посадил того в Таифскую тюрьму, там же вместе с ним оказался и оркестр. Когда узники были отправлены в Египет и интернированы, для оркестра сделали исключение. Его перевели в Мекку для услаждения слуха победителей. Шериф Хусейн положил трубку на стол в своем зале приемов, и все мы, торжественно приглашаемые по одному к телефону, слушали этот оркестр, игравший во дворце Мекки, в сорока пяти милях от нас. Сторрс выразил всеобщее удовлетворение, и шериф, расщедрившись, объявил, что оркестр отправляется форсированным маршем в Джидду, чтобы играть во дворе отведенного нам дома. "И тогда вы сможете доставить мне удовольствие, -- добавил он, -- позвонив мне и позволив разделить ваше удовлетворение".

На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его шатре рядом с гробницей Евы. Они вместе проинспектировали госпиталь, казармы, городские офисы и воспользовались гостеприимством мэра и губернатора. В перерывах между визитами они обсуждали финансовые вопросы, проблему титула шерифа, его отношения с другими аравийскими князьями, а также общий ход военных действий -- все, что обычно входит в повестку дня на переговорах послов любых правительств. Это было скучно, и, когда после одной из подобных утренних бесед я понял, что Абдулла не тот вождь, который нужен восстанию, я, извинившись, отстранился от переговоров. Мы попросили Абдуллу обрисовать нам генезис арабского движения, и ответ позволил нам вполне оценить его характер. Он начал с пространного описания Талаата, первого турка, говорившего с ним о волнениях в Хиджазе. Тот желал их решительного подавления и введения, как повсюду в Империи, обязательной воинской службы.

Желая опередить его, Абдулла разработал план мирного мятежа в Хиджазе и после безрезультатного выступления Китченера предварительно назначил его на 1915 год. Он намеревался во время праздника обратиться с призывом к племенам и взять в заложники паломников. В их числе могли оказаться многие из видных людей Турции, не говоря уже о ведущих политиках Египта, Индии, Явы, Эритреи и Алжира. Он надеялся, имея в своих руках тысячи этих заложников обратить на себя внимание заинтересованных великих держав. Абдулла думал, что они смогут оказать давление на Порту, чтобы обеспечить освобождение соотечественников. Порта, не располагавшая силами, чтобы разделаться с Хиджазом военным путем, либо пошла бы на уступки шерифу, либо призналась в своем бессилии иностранным государствам. В последнем случае Абдулла пошел бы на прямое сближение с ними, готовый удовлетворить их требования в обмен на гарантию иммунитета от Турции. Мне совсем не понравился этот план, и я был рад, когда Абдулла с легкой ухмылкой сказал, что озабоченный Фейсал просил отца не следовать ему. Это характеризовало Фейсала с лучшей стороны, к нему теперь постепенно поворачивались мои надежды как к достойному роли великого вождя.

Вечером Абдуллу ждал обед у полковника Уилсона. Мы встречали его во дворе, на ступеньках крыльца. За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: "Мой оркестр". Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял.

Компания выглядела довольно курьезно: сам Абдулла, бывший вице-председатель турецкого парламента, а ныне министр иностранных дел мятежного арабского государства; Уилсон, губернатор приморской провинции Судана и посланник его величества при дворе шерифа Мекки; Сторрс, секретарь по восточным делам в Каире после Горста, Китченера и Макмагона; Янг, Кокрейн и я сам в роли штабных прихлебателей; Сейед Али, египетский армейский генерал, командир отряда, присланного в помощь арабам на первом этапе; Азиз эль-Масри, ныне начальник штаба арабской регулярной армии, а в прошлом соперник Энвера, возглавлявший силы Турции и сенуситов, в кампании против итальянцев, главный заговорщик среди арабских офицеров в турецкой армии, выступавших против Комитета единства и прогресса, приговоренных турками к смертной казни за согласие с условиями Лозаннского договора и спасенный "Таймсом" и лордом Китченером.

Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь немецкое. Азиз вышел на балкон и крикнул расположившимся внизу музыкантам, чтобы они сыграли для нас что-нибудь иностранное. Они оглушительно грянули гимн "Германия превыше всего" -- причем как раз в тот момент, когда шериф в Мекке поднял телефонную трубку, чтобы послушать, что играют на нашей вечеринке. В ответ на просьбу сыграть еще что-нибудь из немецкой музыки они завели "Твердыню". К середине они окончательно сбились, и мелодия истаяла под вялый разнобой барабанов. Их кожа отсырела во влажном воздухе Джидды. Оркестранты потребовали огня, чтобы исправить инструменты. Слуги Уилсона и телохранители Абдуллы натащили соломы и каких-то картонных коробок. Музыканты прогрели барабаны, поворачивая их перед костром, а потом разразились музыкой, названной ими "Гимном ненависти", в котором никому из нас не удалось уловить ни намека на европейское звучание. "Похоронный марш", -- заметил Сейед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторрс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их восвояси. Наутро я отплыл из Джидды в Рабег.

ГЛАВА 10

В Рабеге стоял на якоре индийский военный корабль "Норсбрук", на его борту находился полковник Паркер, наш офицер связи с шерифом Али, которому он и отослал привезенное мною письмо от Абдуллы с "приказом" его отца немедленно отправить меня к Фейсалу. Али был поражен его содержанием, но ничего не мог поделать, так как единственной быстрой связью с Меккой был корабельный беспроволочный телеграф, и он постеснялся отправить отцу свои возражения через нас. И сделал все, что мог, предоставив мне своего собственного великолепного верхового верблюда под седлом, увешанного роскошной сбруей, подушками неджской работы из разноцветных кусочков кожи, с длинной бахромой и с сетками, окаймленными металлическим плетением. Сопровождать меня в лагерь Фейсала он назначил надежного человека -- Тафаса эль-Раашада с сыном из племени навазим харб.

Али делал все это наилучшим образом с одобрения Нури Саида, багдадского штабного офицера, с которым я подружился в Каире, когда он болел. Теперь Нури был вторым лицом в командовании регулярными силами, которые здесь формировал и обучал Азиз эль-Масри. Вторым моим другом при дворе был один из секретарей Фаиза эль-Хусейна, Сулут Шейх из Хаурана, бывший представитель турецкого правительства, во время войны бежавший через Армению и в конце концов добравшийся до мисс Гертруды Белл в Басре. Она и направила его ко мне с теплыми рекомендациями.

Сам Али, который рисовался мне величественным, оказался человеком среднего роста, худощавым и выглядел старше своих тридцати семи лет. Он слегка сутулился. На желтоватом лице выделялись большие, глубокие карие глаза. У него был тонкий, с довольно выраженной горбинкой нос, печально опущенные губы, недлинная черная борода и очень изящные руки. Манера его поведения была достойной и вызывала восхищение, но при этом отличалась прямотой, и он поразил меня своим джентльменством, добросовестностью и деликатностью характера, несмотря на некоторую нервозность и явную усталость. Его физическая слабость (у него был туберкулез) проявлялась в периодических внезапных приступах лихорадочного озноба, которым предшествовали и за которыми следовали периоды капризного упрямства. Он был начитан, образован в области права и религии и почти до фанатизма набожен. Он слишком хорошо осознавал свое высокое происхождение, чтобы быть амбициозным, и был слишком чист, чтобы замечать или подозревать корыстные мотивы в своем окружении. Это делало его податливым на происки назойливых компаньонов и излишне чувствительным к рекомендациям какого-нибудь крупного лидера, хотя чистота его намерений и поведения снискала ему любовь тех, кому приходилось иметь дело непосредственно с ним. Если бы вдруг стало ясно, что Фейсал вовсе не пророк, восстание вполне могло бы склониться к признанию своим главой Али. Я счел, что он более предан арабскому делу, чем Абдулла или же чем его юный единокровный брат Зейд, помогавший ему в Рабеге и явившийся вместе с Али, Нури и Азизом в пальмовые рощи, чтобы посмотреть на мой дебют. Зейд был застенчивым, белокожим, безбородым юношей лет девятнадцати, тихим и рассеянным -- отнюдь не фанатичным приверженцем восстания. В самом деле, его мать была турчанкой, и родился он в гареме, так что вряд ли мог относиться с большой симпатией к идее арабского возрождения, но в этот день он делал все, чтобы казаться приятным, и даже превзошел Али, возможно потому, что его чувства не были так сильно уязвлены появлением христианина в священных владениях эмира. Зейд, разумеется, еще в меньшей степени, чем Абдулла, был рожден лидером, которого я искал. Все же он мне нравился, и мне казалось, что по мере возмужания он превратится в решительного человека.

Али не позволил мне отправиться в путь до захода солнца, чтобы как можно меньше его последователей видело мой отъезд. Он хранил мою поездку в тайне даже от собственных рабов и прислал мне бурнус с головным платком, которыми я должен был прикрыть военную форму, чтобы мой силуэт в сумерках не отличался от любого обычного всадника на верблюде. У меня не было с собой продуктов, и Тафасу было приказано найти какую-нибудь еду в первом поселении, Бир эль-Шейхе, лежавшем милях в шести, не допускать обращения ко мне с какими-либо вопросами, пресекать любопытство на протяжении всего пути, объезжать стороной лагеря и избегать любых встреч. Племя масрух харб, населявшее Рабег и округу, только изображало преданность шерифу. В действительности оно состояло из приверженцев Хусейна Мабейрига, амбициозного шейха, завидовавшего эмиру Мекки и порвавшего с ним. Теперь он стал изгнанником, жившим в холмах к востоку, и было известно о его контактах с турками. Его люди не были настроены явно протурецки, но охотно повиновались своему главе. Если бы он узнал о моем отъезде в Мекку, он вполне мог бы приказать какой-нибудь банде задержать меня при проезде по территории своего округа.

Тафас был из Хазими, принадлежал к ветви бени салем племени харб и, разумеется, не был в добрых отношениях с масрухом. Это склоняло его ко мне, и поскольку он согласился сопровождать меня к Фейсалу, мы могли ему доверять. Превыше всего у арабских племен ценится верность дорожного спутника. Проводник головой отвечал за жизнь подопечного. Один человек из племени харб, пообещавший отвести Хубера в Медину, нарушивший слово и убивший его на дороге близ Рабе-га, когда обнаружил, что тот христианин, подвергся всеобщему остракизму и, хотя религиозные предрассудки были на его стороне, с тех пор в одиночестве влачил жалкую жизнь в холмах, лишенный всякого дружеского участия и возможности взять жену из своего племени. Таким образом мы целиком зависели от доброй воли Тафаса и его сына Абдуллы. И Али изо всех сил стремился к тому, чтобы его подробнейшие инструкции не подвели.

Мы двигались через пальмовые рощи, опоясывавшие рассеянные дома деревни Рабег, и далее, под звездами, по Техамской долине, однообразной полосе песчаной пустыни, окаймлявшей западное побережье Аравии между берегом моря и прибрежными горами на протяжении сотен однообразных миль. В дневные часы эта низменная равнина дышала нестерпимой жарой, а полное отсутствие воды делало ее запретным путем. И все же этот путь был неизбежен, поскольку сильно пересеченная местность в более благодатных холмах не позволяла пуститься через нее с севера на юг с тяжело нагруженными животными.

Ночной холод был приятен после дневных остановок и дискуссий, так наскучивших в Рабеге. Тафас шел вперед молча, и верблюды так же беззвучно ступали по мягкому, ровному песку. Я думал о том времени, когда это была дорога паломников, по которой неисчислимые поколения северного народа двигались в священный город, неся с собой приношения веры, чтобы возложить их у гробницы, и мне казалось, что арабское восстание могло бы стать в некотором роде паломничеством обратно на север, к Сирии, идеалом из идеалов, верой в свободу и в откровение. Мы ехали несколько часов без перерыва, пока верблюды не начали оступаться, отчего скрипели седла: верный признак того, что мягкая равнина сменяется барханами с крошечными жесткими кустиками и оттого трудно проходимыми, так как вокруг корней накапливаются холмики песка, а в промежутках между ними, увлекая за собой песчинки, вьются вихри морского ветра. Верблюды шагали в темноте менее уверенно, так как свет звезд был слишком слаб, чтобы неровности дороги отбрасывали тени и были различимы. Незадолго до полуночи мы остановились, я плотнее закутался в бурнус, выбрал впадинку подходящих размеров и отлично проспал в ней почти до рассвета.

Как только Тафас почувствовал, что воздух становится холоднее, он поднялся, и две минуты спустя мы уже снова двигались вперед. Часом позже совсем рассвело, пока мы поднимались по низкому пласту лавы, почти доверху утонувшему в нанесенном ветром песке. Он соединял небольшой ее язык, доходивший почти до берега, с главным лавовым полем Хиджаза, западная кромка которого шла выше, справа от нас, определяя место прибрежной дороги. Этот пласт был каменистым, но недлинным. По обе стороны синеватая лава вздымалась горбами, образуя невысокие склоны, с которых, по словам Тафаса, можно было видеть плывшие по морю суда. Паломники понастроили вдоль дороги пирамидки -- порой всего из трех камней, положенных один на другой, в других случаях целые груды, сложенные многими людьми, куда каждый прохожий мог положить свой камень -- просто потому, что так поступали другие, возможно, знавшие, зачем они это делают.

За каменистым гребнем дорога опускалась в широко распахнувшийся простор, Мастурахскую равнину, по которой текла к морю Вади Фура. Равнина была испещрена бесчисленными руслами, выложенными галькой на глубину в несколько дюймов, которые прорывали потоки воды в тех редких случаях, когда в Тареифе шел дождь, и ручейки, превращаясь в бурные речки, неслись в море. Ширина дельты в этом месте доходила до шести миль. Вдоль части равнины вода текла час или два, а то и по два-три дня в году. И так продолжалось многие годы. Подземные слои здесь были насыщены влагой, защищенной от солнечных лучей наносами песка, поэтому здесь цвели деревья с колючками и мелкий кустарник. Попадались деревья с поперечником ствола в один фут, а высота их могла достигать двадцати футов. Деревья и кустарник росли отдельными группами, и их нижние ветки были обглоданы голодными верблюдами. Они казались ухоженными, высаженными обдуманно, что представлялось странным среди этой дикости, особенно если учесть, что Техама на всем протяжении до этих мест была совершенно голой пустыней.

Выше, в двух часах ходьбы от нас, как говорил мне Тафас, находилась горловина, через которую Вади Фура вытекала из последних гранитных холмов, и там была построена небольшая деревня Хорейба с вечно текущими ручьями, колодцами и пальмовыми рощами, в которой жили вольноотпущенники, занимавшиеся земледелием. Это было важное обстоятельство. Мы недооценили того факта, что русло Вади Фура было прямой дорогой из окрестностей Медины в район Рабега. Оно проходило настолько южнее и западнее возможной позиции Фейсала в холмах, что вряд ли можно было сказать, что он прикрывал этот путь. К тому же Абдулла не предупредил нас о существовании Хорейбы, хотя она существенно влияла на положение Рабега, так как обеспечивала противнику водопой вне зоны наших возможных действий и досягаемости наших корабельных орудий. Турки могли сосредоточить в Хорейбе значительные силы для нападения на предполагаемые позиции бригады в Рабеге.

В ответ на мои вопросы Тафас рассказал, что в Хаджаре, лежавшем в горах к востоку от Рабега, есть еще один источник воды, он находится в руках племени масрух, где теперь штаб их протурецкого вождя Хусейна Мабейрига. Турки могли сделать его следующим этапом своего продвижения из Хорейбы к Мекке, не трогая Рабега на фланге. Это означало, что затребованная английская бригада не смогла бы спасти Мекку. Для этого потребовались бы силы, развернутые фронтом протяженностью миль в двадцать, чтобы отрезать противника от источников воды.

Тем временем на самом рассвете мы пустили своих верблюдов хорошей рысью по усыпанному галькой руслу между деревьями, направляясь к мастурахскому колодцу, первому этапу пути паломников из Рабега. Там мы должны были сделать короткую передышку и запастись водой. Моя верблюдица восхищала меня, мне никогда не доводилось ехать на подобном животном. В Египте хороших верблюдов не было, о верблюдах же Синайской пустыни, хотя выносливых и сильных, нельзя было сказать, чтобы их аллюр был таким же мягким и быстрым, как у этих дорогих животных аравийских властителей.

И все же достоинства моей верблюдицы в значительной степени оставались втуне, поскольку правильно воспользоваться ими могли бы лишь ловкие, я бы сказал, созданные для таких верблюдов всадники, а вовсе не я, которому было достаточно того, что его везут, а уж об умении управлять животным не могло быть и речи. Было легко сидеть на спине верблюдицы, не падая с нее, но очень трудно понимать и использовать ее способности таким образом, чтобы долгие переходы не утомляли ни всадника, ни животное. Тафас в пути делал прозрачные намеки на мою неловкость, и это было одной из немногочисленных тем, на которые он позволял себе говорить со мной. Казалось, что приказ не допускать моих контактов с окружающим миром закрыл рот и ему самому. А жаль, потому что мне был интересен его диалект.

У самой северной окраины Мастураха мы обнаружили колодец. Рядом с ним грудились разваленные стены то ли бывшей казармы, то ли просто барака, а напротив -- несколько навесов из веток и пальмовых листьев, под которыми расположилась небольшая группа бедуинов. Мы не поздоровались, более того -- Тафас объехал развалины, и мы спешились, скрывшись за грудой камней. Я уселся в ее тени, а они с Абдуллой принялись поить животных, напились сами и принесли воды мне. Колодец был старый, широкий, хорошей каменной кладки, с надежной оградой вокруг. Глубина его была около двадцати футов. Для удобства путников, не располагающих веревкой, вроде нас, в каменной кладке была сделана ниша квадратного сечения со скобами для ног и рук по углам, чтобы спуститься к воде и наполнить водой бурдюк. Досужие бездельники набросали в колодец так много камней, что половина дна оказалась завалена и воды было мало. Абдулла завязал длинные рукава бурнуса вокруг плеч, заткнул полы под опоясывавший его патронташ и буквально засновал туда и обратно по скобам в нише, вынося каждый раз на поверхность по четыре-пять галлонов воды, которую мы выливали для верблюдов в каменное корыто рядом с колодцем. Они выпили каждый галлонов по пять, ведь с последнего водопоя в Рабеге прошли целые сутки. Затем мы дали верблюдам отдохнуть и сами спокойно посидели, вдыхая легкий ветерок с моря. В вознаграждение за свои труды Абдулла выкурил сигарету.

Несколько харбов подогнали к колодцу большой гурт племенных верблюдов и принялись их поить: один из пастухов опустился в колодец, чтобы наполнять водой большое кожаное ведро, а другие поднимали его, перебирая руками веревку под громкое пение в ритме стаккатто. Мы смотрели на них, не вступая в разговоры, поскольку они были из племени масрух, а мы из племени салем, и, хотя оба клана жили теперь в мире и их представители могли появляться на принадлежащих друг другу территориях, это было лишь временным перемирием на войне шерифа с турками, а вовсе не искренним проявлением доброй воли.

Молча разглядывая пастухов, мы увидели двух всадников, приближавшихся легкой рысью с севера. Оба были молоды. Один был одет в богатые кашемировые одежды, в головном платке, обшитом плотным шелком. Одежда другого была попроще -белый хлопчатобумажный бурнус и платок из красной ткани. Они остановились у колодца; шикарный всадник грациозно соскользнул на землю, не сгибая колен, и, отдав своему спутнику повод, бесстрастно распорядился: "Напои их, а я отойду и отдохну". Потом шагнул к развалинам и уселся под нашей стеной, взглянув на нас с подчеркнутым безразличием. Он предложил мне сигарету-самокрутку, уже свернутую и заклеенную слюной, со словами: "Вы из Сирии?" Уклонившись от ответа, я, в свою очередь, высказал предположение о том, что он из Мекки, на которое также не последовало прямого ответа. Мы немного поговорили о войне и о том, какие тощие верблюдицы у масрух.

Все это время его спутник с бесстрастным видом неподвижно стоял, не выпуская из рук поводья и, видимо, ожидая, когда харб закончат поить свой гурт. "В чем дело, Мустафа? -рассердился его молодой господин. -- Напои их немедленно!" Подойдя к нему, слуга уныло ответил: "Они мне не дадут". -- "Еще чего! -- взъярился хозяин и три или четыре раза сильно ударил плеткой склонившегося к его ногам несчастного Мустафу по голове и плечам. -- Ступай к ним и попроси". Обиженный Мустафа, явно ожидавший нового удара, счел за лучшее вернуться к колодцу. Растерявшийся харб, проникшись жалостью к Мустафе, уступил ему место и дал напоить двух верблюдов из наполненного им корыта. "Кто он такой?" -- шепотом спросил пастух, и Мустафа ответил: "Двоюродный брат нашего повелителя из Мекки". Они быстро отвязали от одного из седел суму и высыпали перед обоими верховыми верблюдами ее содержимое -- зеленые листья и почки колючих деревьев. Их обычно сбивали с низкого кустарника тяжелой палкой, и отломанные побеги падали на расстеленную под кустами ткань.

Юный шериф смотрел на все это с довольным видом. Когда его верблюд наелся, он неторопливо, без видимого усилия поднялся по его шее в седло и, непринужденно в нем расположившись, попрощался с нами, а затем елейным голосом попросил у Аллаха блага для арабов. Те негромко пожелали ему счастливой дороги, и он тронулся в путь на юг, мы же взгромоздились на приведенных Абдуллой верблюдов и взяли курс на север. Минут через десять я услышал смешок старого Тафаса и увидел, как между его поседевшими бородой и усами заиграла саркастическая улыбка.

-- Что с вами, Тафас? -- спросил я.

-- Господин, вы узнали этих двух всадников у колодца?

-- Шерифа и его слугу?

-- Вот именно. Это же были шериф Али ибн эль-Хусейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, правители Харита, кровные враги масрухов. Они боялись, что если арабы их узнают, то захватят или не подпустят к колодцу, и поэтому притворились простыми путниками -- хозяином и его слугой из Мекки. Вы заметили, как был взбешен Мохсин, когда его ударил плеткой Али? Этот Али форменный дьявол. Когда ему было всего одиннадцать лет, он бежал из отцовского дома к дяде, грабившему на дороге паломников, и вместе с ним занимался этим делом много месяцев, пока его не поймал отец. Он был при нашем повелителе Фейсале с первого дня мединского сражения и вывел племя атейба на равнины в обход Ара и Бир-Дервиша. Всадники сражались верхом на верблюдах, и среди людей Али не было ни одного, кто посмел бы не сделать того, что делал он -- бежать рядом с верблюдом, держась одной рукой за седло, с ружьем в другой руке. Дети Харита были детьми войны.

За все время нашего пути старик впервые так разговорился.

ГЛАВА 11

Пока он говорил, мы стремительно мчались по ослепительно сверкавшей равнине, теперь почти лишенной деревьев, и грунт под ногами верблюдов постепенно становился все мягче. Поначалу это была серая галька, выстилавшая дорогу плотным слоем. Потом песка становилось все больше, а камни попадались все реже, и мы уже начали различать по цвету встречавшиеся здесь и там прогалины кремня, порфира, серого кристаллического сланца, базальта. Наконец и они исчезли, и остался один почти белый песок, покрывавший слой более твердого грунта. Бежать по нему нашим верблюдам было почти так же легко, как по травянистому ковру газона. Песчинки были чистыми, отполированными и улавливали солнечные лучи, как крошечные бриллианты, отражая их с такой силой, что это быстро стало невыносимо для глаз. Я щурился как мог, пристраивал головной платок козырьком над глазами, стараясь защитить их и снизу, на манер забрала, чтобы хоть как-то уберечься от жгучего жара, сверкающими волнами поднимавшегося от раскаленного песка и хлеставшего меня по лицу. В восьми милях впереди, за Янбо высился гигантский пик Рудвы, подножие которой тонуло в дрожавшей дымке испарений. Совсем близко поднимались невысокие бесформенные горы Хасны, казалось, перегораживавшие нам путь. Справа от нас поднимался крутой кряж, где жило племя бени айюб, зубчатый и узкий, как пила, первый из множества гористых образований между Техамой и высоким уступом плоскогорья, подступавшего к Медине. Эти горы постепенно опускались в северном направлении, переходя в синеватый ряд небольших холмов с мягкими очертаниями, а за ними к господствовавшему надо всем центральному массиву Джебель Субха с его фантастическими гранитными шпилями поднимались неровной лестницей, ряд за рядом кряжи гор, в этот час казавшиеся красными в лучах низко повисшего солнца.

Немного позже мы повернули направо от дороги паломников и по короткому проходу пересекли постепенно повышавшийся участок предгорья, чьи плоские базальтовые гребни утопали в песке, оставляя над его поверхностью только самые высокие горбины. Здесь удерживалось достаточно влаги, и кое-где на склонах, поросших жесткою травой и кустарником, паслись немногочисленные овцы и козы. Тафас показал мне камень, обозначавший границу территории племени масрух, и с довольной ухмылкой объявил, что теперь он дома, на земле своего племени, и нам больше не угрожает никакая опасность. Профаны считают пустыню бесплодной, бесхозной землей, любой участок которой каждый волен объявить своей собственностью; фактически же у каждого холма, у каждой долины был общепризнанный владелец, готовый отстаивать права своей семьи или клана при любом проявлении агрессии. Даже у колодцев и у деревьев были свои хозяева, которые позволяли всем пить вволю и использовать деревья на дрова для костра, но немедленно пресекли бы всякие попытки посторонних обратить их в свою собственность с целью для наживы. Пустыня жила в режиме некоего стихийного коммунизма, при котором природа и ее составляющие всегда открыты для любого дружески расположенного человека, пользующегося ими для собственных нужд и ни для чего другого. Логическим следствием такого подхода были признание права на привилегии за людьми пустыни и жесткость к чужакам, поскольку общая безопасность обеспечивалась общей ответственностью людей, связанных родством.

Долины становились все четче, с чистыми руслами, выложенными песком и галькой, да с отдельными крупными камнями, смытыми с гор половодьем. Попадались большие заросли ракитника, на серой зелени которых отдыхали глаза -- годные только на дрова, но не на корм для животных. Мы продолжали подниматься, пока не вышли на главную дорогу паломников, по которой ехали до захода солнца, когда нашим взорам открылось небольшое селение Бир эль-Шейх. С наступлением сумерек, когда уже горели костры, на которых жители готовили ужин, мы прошли по широкой улице и остановились. Тафас зашел в одну из двух десятков жалких лачуг и, обменявшись там с кем-то несколькими едва слышными словами, после долгой паузы вернулся с мукой. Разведя ее в воде, мы замесили густое тесто, раскатали его в лепешку толщиной дюйма в два и дюймов в восемь в поперечнике. Потом мы зарыли ее в золу костра, где горели ветви кустарника, принесенные женщиной-субхиткой, с которой Тафас, похоже, был знаком. Когда лепешка нагрелась, он вынул ее из костра, отряхнул от золы, и мы поделили ее на двоих, поскольку Абдулла отправился купить себе табака.

Они рассказали, что в этом селении два облицованных камнем колодца у подножия южного склона, но у меня не было желания их осматривать, потому что от долгого перехода ныли непривычные к такой нагрузке мышцы, да и жара равнины была слишком изнурительной. От нее у меня пошли пузыри по коже, а глаза мучительно болели от вспышек света, отражавшегося под острым углом от серебристого песка и отполированных до блеска камней. Последние два года я провел в Каире, целыми днями не вставая из-за письменного стола, или в небольшом людном офисе, полном отвлекающих шумов, мешавших сосредоточиться, за разговорами о сотне неотложных дел, в действительности отнюдь не необходимых, отвлекаясь лишь на ежедневную беготню между офисом и отелем. По контрасту со всем этим новое положение было очень трудным, поскольку у меня не было времени постепенно привыкнуть к губительному аравийскому солнцу и бесконечному однообразию езды на верблюде. А предстоял еще ночной этап пути и длинный завтрашний переход, прежде чем мы должны были достигнуть лагеря Фейсала.

Я был благодарен необходимости приготовить еду и сделать закупки, на что ушел один час, и еще часу отдыха, который мы позволили себе по общему согласию. Было грустно, что он быстро закончился. Мы снова взгромоздились на верблюдов и поехали в кромешной тьме через одну долину в другую, пересекая слои горячего воздуха в закрытых котловинах и обдуваемые свежим ветром в открытых местах. Грунт под нами был явно песчаным, тишина нашего движения терзала мои непривычные уши и убаюкивала, так что я постоянно засыпал в седле и тут же вдруг испуганно просыпался, инстинктивно хватаясь за стойку седла, чтобы сохранить равновесие, порой нарушавшееся неожиданным движением животного. Было слишком темно, а очертания местности были слишком невнятны, чтобы не давать отяжелевшим ресницам опускаться на всматривающиеся во мрак глаза. Наконец мы остановились на приятный, долгий послеполуночный отдых, я завернулся в бурнус и заснул в комфортабельной песчаной могилке, прежде чем Тафас успел спутать поводом мою верблюдицу.

Спустя три часа мы вновь были в пути, на этот раз смутно различая дорогу, освещенную истаивавшим сиянием луны. Мы двигались вдоль Вади Марид глухой ночью, знойной, молчаливой, между островерхими холмами, поднимавшимися по сторонам в разреженном воздухе. Там было много деревьев. Рассвет застал нас, когда мы выходили из этих теснин на широкий простор, на равной поверхности которого неприятные порывы ветра поднимали вихри пыли. Все больше светало, и справа от нас показался Бир ибн Хасан. Нелепые коричневые и белые домики, для безопасности державшиеся вместе в громадной тени высившейся за ними мрачной, обрывистой пропасти Субха, казались игрушечными и более унылыми, чем сама пустыня. Пока мы разглядывали их в надежде увидеть хоть какие-то признаки жизни у их дверей, солнце продолжало быстро подниматься, и на фоне еще желтоватого от угасавшего рассвета неба в сильно преломленных лучах белого света стали проявляться очертания взмывших на тысячи футов к небу выветренных скал.

Мы продолжали двигаться через большую долину. Какой-то всадник на верблюде, болтливый и старый, выехал из-за домов и присоединился к нам. Он с излишней развязностью назвал свое имя -- Халлаф и после небольшой паузы разразился потоком банальных приветственных слов, а когда они иссякли, попытался втянуть нас в разговор. Однако Тафас, которому была явно неприятна такая компания, отвечал односложно. Халлаф не отступался и наконец, чтобы завоевать наше расположение, нагнулся и раскопал в своей седельной сумке небольшую эмалированную миску с порядочной порцией главного продукта питания при путешествии по Хиджазу. То было вчерашнее пресное тесто, крошившееся под пальцами, хотя еще теплое и политое жидким маслом для вязкости. Подсластив сахарной пудрой, его пальцами скатывают в шарики, как влажные опилки.

Для первого раза я съел немного, однако Тафас с Абдуллой набросились на это лакомство, и в результате щедрый Халлаф сам остался полуголодным, надо сказать, заслуженно, потому что у арабов считалось женской слабостью брать с собой еду в короткое путешествие на какую-то сотню миль. Теперь мы были друзьями, и разговор возобновился. Халлаф рассказал нам о последнем сражении, состоявшемся накануне и закончившемся неудачно для Фейсала. Похоже, он был выбит из Кейфа в верховьях Вади Сафра и находился сейчас в Хамре, совсем недалеко от нас, по крайней мере, так думал Халлаф. Мы могли проверить это в Васте, следующей деревне на нашем пути. Это сражение не было жестоким, но между людьми из племен Тафаса и Халлафа возникли некоторые разногласия, и Халлаф по порядку изложил все, что знал, называя имена и претензии с каждой стороны.

Тем временем я внимательно осматривал окрестности, так как меня очень интересовала эта новая область. От песка и развалин, запомнившихся с прошлой ночи, и от Бир эль-Шейха не осталось и следа. Мы ехали долиной шириной от двух до трех сотен ярдов по выложенному галькой очень твердому грунту, из которого местами выпирали груды битого зеленого камня. Здесь было много колючих деревьев, в том числе акаций высотой в тридцать и более футов с их роскошной зеленью, тамариска и мягкого кустарника, дополнявших очарование, хорошо ухоженных и превращавших дыхание пустыни в приятный воздух парка. В этот ранний утренний час они отбрасывали длинные, мягкие тени. Словно подметенный, грунт был таким ровным и чистым, галька такой разноцветной, и ее цвета смешивались в такую радостную гамму, что возникало ощущение рукотворного ландшафта, и это чувство укреплялось прямолинейностью и резкостью очертаний крутых холмов. Они возникали слева и справа с регулярными промежутками, нависая тысячефутовыми обрывами коричневых гранитных и темных порфировых обнажений с розовыми пятнами, причем по какой-то странной случайности эти сверкающие красками холмы покоились на стофутовых фундаментах из зернистого камня, необычный цвет которого говорил о том, что они покрыты тонкой порослью мха.

Мы проехали по этим красивейшим местам около семи миль, до низкого водораздела, пересеченного стеной из обломков гранита. Бесформенная груда камней когда-то несомненно служила преградой. Она шла от одной скалы до другой и даже поднималась вверх по склонам холмов в том месте, где они были не слишком круты. В центре, где проходила дорога, были два небольших огороженных участка, похожих на загоны для скота. Я спросил у Халлафа о назначении этой стены. Но вместо ответа он начал говорить, что побывал в Дамаске, Константинополе и Каире и что у него много друзей из числа видных людей Египта. "Знаете ли вы кого-нибудь из здешних англичан?" -- поинтересовался Халлаф. Он явно проявлял любопытство ко мне и к моим намерениям. Пытался запутать меня египетскими выражениями. Когда я ответил ему на диалекте Алеппо, он заговорил о своем знакомстве с видными сирийцами. Я их тоже знал; он перевел разговор на местную политику, тонко и часто обиняком задавая осторожные вопросы о шерифе и его сыновьях и о том, что я думаю о намерениях Фейсала. Я разбирался в этом хуже него и отвечал уклончиво. Тафас пришел мне на помощь и изменил тему разговора. Впоследствии я узнал, что Халлаф был на содержании у турок и систематически слал им доносы о состоянии арабских сил после Бир ибн Хасана.

Оставив стену позади, мы вышли к притоку Вади Сафра, в более обширную каменистую долину, обрамленную холмами. Она переходила в другую долину, где далеко к западу росла роща темных пальмовых деревьев; арабы сказали, что это Джедида, одна из деревень рабов в Вади Сафре. Мы повернули направо, через другую седловину, и, проехав несколько миль, спустились с холмов к выступу высоких скал. Мы объехали его и неожиданно оказались в Вади Сафре, в той самой долине, которую искали, и в центре самой крупной из ее деревень Васте, представшей перед нами в виде многочисленных групп домов, цеплявшихся за склоны холмов по обе стороны русла реки либо расположившихся на островках, образованных развалинами между многочисленными протоками.

Проехав между двумя или тремя насыпными островками, мы добрались до дальней оконечности долины. Рядом лежало русло главного потока зимних вод, белевшее сплошным слоем гальки и совершенно плоских крупных камней. Ниже его середины все пространство между пальмовыми рощами на обоих берегах занимала чистейшая вода, сквозь которую было видно песчаное дно. Вода простиралась в длину ярдов на двести, в ширину на двенадцать футов и обрамлялась у каждого берега десятифутовой лужайкой, поросшей густой травой и цветами. На такой лужайке мы ненадолго остановились, чтобы дать верблюдам досыта напиться. Появление перед нашими глазами травы после целого дня невыносимого сверкания гальки было таким неожиданным, что я невольно посмотрел вверх, подумав, что не мешало бы проверить, не закрыло ли солнце тучей.

Мы поднялись вверх по течению потока к саду, откуда он, искрясь, устремлялся в облицованный камнем канал, а затем повернули вдоль глиняной ограды под сенью пальм и направились к другому селению. Мы двигались за Тафасом по узкой улочке (дома здесь были таким низкими, что мы из наших седел смотрели сверху вниз на их глиняные крыши). Он остановился у одного из домов побольше размером и постучал в ворота. Невольник отворил, и мы спешились в уединении некрытого двора. Тафас привязал верблюдов, ослабил подпруги и бросил перед ними охапку зеленого корма из благоухавшей у ворот копны. Затем он провел меня в комнату для гостей небольшого сложенного из глиняных кирпичей дома, с крышей из земли, утрамбованной поверх обрешетки из пальмовых жердей. Мы уселись на невысокий помост, накрытый циновкой из пальмовых листьев. День в этой душной долине оказался очень жарким, и мы скоро повалились рядом на циновку. Жужжанье пчел в саду за стенами дома и мух, тучами круживших над нашими прикрытыми сеткой лицами, убаюкало нас, и мы уснули.

ГЛАВА 12

Пока мы спали, хозяева приготовили для нас хлеб и финики. Финики были свежие, удивительно сладкие и приятные, не похожие ни на что из того, что мне раньше доводилось пробовать. Хозяин дома, харб, и его соседи отсутствовали, так как были на службе у Фесайла, а жена и дети жили в палатке в горах, присматривая за верблюдами. Как правило, арабы племен Вади Сафра жили в своих деревнях всего пять месяцев в году. На остальное время они препоручали свои сады невольникам -- неграм, вроде тех двух парней, что подносили нам на подносах еду. Их массивные ноги и упитанные лоснящиеся торсы совершенно не гармонировали с похожими на птиц арабами. Халлаф объяснил мне, что этих африканцев еще детьми их самозваные отцы из племени такрури вывозили для продажи в Мекку во время паломничества. Они подрастали, набирались сил, и тогда их цена доходила до пятидесяти или даже восьмидесяти фунтов за голову, в зависимости от результатов тщательного осмотра. Некоторые из них становились слугами в доме или камердинерами своих хозяев, но большинство африканцев отправляли в пальмовые деревни малярийных долин, где всегда текла вода и климат не подходил для физического труда арабов, -- а африканцы там процветали, строили себе солидные дома, женились на женщинах-невольницах и выполняли все работы по хозяйству.

Рабы были весьма многочисленными -- например, в Вади Сафре стояли рядком тринадцать невольничьих деревень. Они образовывали особое сообщество и большей частью жили в свое удовольствие. Работа у них была тяжелая, но надзор слабый, и невольникам нетрудно было бежать. Их правовое положение было убогим: на них не распространялись ни правосудие племени, ни юрисдикция шерифских судов, но общественное мнение и личная заинтересованность осуждали любые жестокости по отношению к ним, а догмат веры, гласящий, что освобождение раба есть добродетельный поступок, на практике означал, что в конце концов почти все невольники получали свободу. Самые сметливые копили карманные деньги, полученные за время службы. У таких были собственные усадьбы, в чем я имел возможность убедиться лично, и они считали себя счастливыми. Они выращивали дыни, каштаны, огурцы, виноград и табак для собственного потребления, не говоря уже о финиках, излишки которых отправляли на одномачтовых парусниках в Судан, где обменивали их на кукурузу, одежду, на африканские и европейские предметы роскоши.

Когда полуденная жара спала, мы снова уселись на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, медленно катившей свои воды речушки, пока она не пропала в пальмовых садах за невысокими стенами ограды из обожженной на солнце глины. Внутри и снаружи этой ограды между корнями деревьев были прорыты небольшие канавки глубиной в два или три фута, так чтобы вода, попадавшая в них из облицованного камнем канала, подходила поочередно к каждому дереву. Источник был собственностью общины, и владельцы участков пользовались водой в определенное время дня или недели, согласно установившейся традиции. Вода была чуть солоноватой, что и требовалось для лучших видов пальм, но достаточно пресной в частных колодцах пальмовых рощ. Таких колодцев было очень много, и вода в них стояла на уровне трех или четырех футов от поверхности земли.

Наш путь пролегал через центральную деревню, по торговой улице. Лавки стояли почти пустые, и вся деревня вызывала ощущение полного упадка. При жизни предыдущего поколения Васта была густонаселенной (говорили о тысяче домов), но однажды через Вади Сафру прокатилась громадная стена воды, дамбы вокруг многих пальмовых садов были прорваны, и пальмы унесло водой. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, ушли под воду, а глинобитные стены превратились в жидкую глину, в которой тонули или гибли под развалинами несчастные невольники. Люди могли сюда вернуться, деревья вырасти вновь, если бы потоки воды не смыли почву, которую для создания здешних садов крестьяне отвоевывали у обычных паводков годами тяжкого труда. Но водяной поток глубиною восемь футов, три дня кряду мчавшийся по долине, вернул возделанные участки в их прежнее состояние каменистых берегов.

Мы вышли к Харме, крошечному селению с богатыми пальмовыми рощами, расположенному чуть выше Васты в том месте, где в реку впадал приток, бравший начало где-то на севере. За Хармой долина несколько расширялась, в среднем, может быть, до четырехсот ярдов, и была покрыта сплошным, выглаженным зимними дождями слоем гальки и песка. Кругом высились голые красные и черные скалы, чьи гребни были остры, как лезвия ножей, и отражали солнечный свет, как полированный металл. В их окружении свежесть зелени и травы казалась роскошной. Нам стали попадаться группы солдат Фейсала и пасшиеся табуны их верховых верблюдов. Еще на подходе к Харме мы заметили, что каждый укромный уголок в расселинах скал, каждая рощица служили бивуаком для солдат. Они радостными криками встречали Тафаса, а тот, оживившись, размахивал руками, отвечая на приветственные жесты, и в свою очередь что-то кричал, явно торопясь покончить со своими обязанностями в отношении меня.

Харма открылась взорам слева от нас. Деревня, в которой было около ста домов, утопала в садах в окружении земляных насыпей высотой футов в двенадцать. Мы переправились вброд через неширокую речку и по огороженной с обеих сторон стенами дорожке между деревьями стали подниматься к гребню одной из таких насыпей, где заставили своих верблюдов опуститься на колени и спешились у ворот длинного низкого дома. Тафас сказал несколько слов невольнику, стоявшему там с саблей, серебряный эфес которой ярко блестел на солнце. Он провел меня во внутренний двор, в глубине которого я увидел на фоне черного дверного проема напряженную в ожидании, как пружина, белую фигуру. С первого взгляда я понял, что передо мной тот человек, ради встречи с которым я приехал в Аравию, вождь, который приведет арабское восстание к полной и славной победе. Фейсал был очень высокого роста, стройный и напоминал изящную колонну в своем длинном белом шелковом одеянии, с коричневым платком на голове, стянутым сверкавшим ало-золотым шнуром. Его веки были полуопущены, а черная борода и бледное лицо словно отвлекали внимание от молчаливой, бдительной настороженности всего его существа. Он стоял, скрестив руки на рукояти кинжала.

Я приветствовал Фейсала. Он пропустил меня перед собой в комнату и опустился на постеленный недалеко от двери ковер. Привыкнув к царившему в небольшой комнате мраку, я увидел множество молчаливых фигур, пристально глядевших на меня и на Фейсала. Тот по-прежнему смотрел из-под полуопущенных век на свои руки, медленно поглаживавшие кинжал. Наконец он тихо спросил, как я перенес дорогу. Я посетовал на жару, он же, спросив, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года я доехал довольно быстро.

-- Как вам нравится у нас в Вади Сафре?

-- Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска.

Эти слова обрушились как сабля на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие -- о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил:

-- Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску. -- Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость.

ГЛАВА 13

На мягкой луговине под высокими сводами пальм с ребристыми, перекрывавшими друг друга ветвями я обнаружил опрятный лагерь солдат египетской армии под командованием майора-египтяница Нафи-бея, недавно присланного из Судана сэром Реджинальдом Уингейтом в помощь восстанию. Здесь были горная артиллерийская батарея и несколько пулеметов, и солдаты выглядели более боеспособными, чем чувствовали себя на деле. Что касается самого Нафи, это был славный парень, добрый и гостеприимный, несмотря на слабое здоровье и на недовольство тем, что его послали в такую даль, в пустыню, на какую-то никому не нужную изнурительную войну.

Египтяне, привыкшие к комфорту домоседы, всегда воспринимали нарушение своих привычек как несчастье. В данном же случае они переносили трудности ради некоей филантропической цели, и это придавало им твердость. Они сражались с турками, к которым относились с известной долей сентиментальности, на стороне арабов, чуждого им народа, хотя и говорившего на языке, родственном их собственному, но совершенно не похожегЬ на них характером и жившего более примитивной жизнью. Арабы были скорее настроены враждебно к благам цивилизации, чем готовы их признать. Они встречали грубыми криками благонамеренные попытки облегчить их бедность.

Англичане хотя бы были убеждены, что их собственное абсолютное превосходство будет способствовать в оказании помощи, не вызывая чрезмерного недовольства, но египтяне потеряли веру. У них не было ни коллективного сознания долга по отношению к своему государству, ни личной преданности идее настаивать борющееся человечество на путь истинный. Назидательная полицейщина, главная сила, которой англичане привыкли оперировать в отношениях с упрямцами, в данном случае не срабатывала и инстинктивно заменялась насколько возможно дальним и осторожным кружным путем воздействия. Потому, хотя эти солдаты имели в достатке еды, были здоровы и не подвергались никаким случайностям, им казалось, что все идет из рук вон плохо, и они надеялись, что неожиданно появившийся англичанин наведет здесь порядок.

Фейсалу сообщили о прибытии Мавлюда эль-Мухлиса, приверженца арабского дела из Тикрита, которого за воинствующий национализм дважды понижали в чине в турецкой армии и который провел два года в изгнании в качестве секретаря Ибн Рашида в Неджде. Он командовал турецкой кавалерией под Шейбой, где и был взят в плен. Едва услышав о восстании шерифа, он добровольно примкнул к нему, став первым офицером регулярной армии, присоединившимся к Фейсалу. Теперь Мавлюд был его адъютантом.

Он только сетовал на скверное обеспечение людей. Это было главной причиной создавшегося положения. Они получали от шерифа тридцать тысяч фунтов в месяц, но мало муки и риса, мало ячменя, винтовок, недостаточно боеприпасов, у них не было ни пулеметов, ни горной артиллерии, они были лишены технической помощи и информации.

На этом я остановил Мавлюда и заявил, что прибыл специально для изучения их потребностей и доклада об этом, но смогу работать с ними только в том случае, если мне объяснят реальное положение. Фейсал со мною согласился и принялся излагать историю восстания с самого начала.

Первое наступление на Медину оказалось пропащим делом. Арабы были плохо вооружены, и у них не хватало боеприпасов, турки же были во всеоружии, поскольку отряд Фахри только что прибыл, а войска, предназначенные для эскортирования фон Стотцингена в Йемен, все еще оставались в городе. В момент кульминации кризиса Бени Али нарушил слово, и арабы оказались выброшенными за стены города, после чего турки открыли по ним артиллерийский огонь. Не привыкшие к новому оружию арабы сильно перепугались. Агейлы и атейбы укрылись в безопасном месте и отказались из него выйти. Фейсал с Али ибн эль-Хусейном открыто разъезжали меж людьми, тщетно пытаясь доказать им, что разрывы снарядов не столь истребительны, как может показаться. Деморализация усиливалась.

Подразделения солдат из племени бени али обратились к турецкому командованию с предложением о сдаче, если будут сохранены их деревни. Фахри обманул их и, гарантировав прекращение военных действий, окружил пригородный поселок Авили войсками, а затем внезапно отдал приказ взять его штурмом и вырезать все живое в его стенах. Сотни жителей были захвачены и безжалостно убиты, дома сожжены, а спасшихся и мертвых бросали обратно в огонь. Фахри и его люди научились еще на севере на армянах искусству убивать -- и медленно, и быстро.

Ужас от турецкой манеры вести войну потряс всю Аравию. Первой заповедью арабов была недопустимость насилия над женщинами, второй -- сохранение жизни и чести детей, слишком юных, чтобы сражаться вместе с мужчинами, третья гласила, что имущество, которое невозможно вывезти, должно быть оставлено выжившим. Арабы Фейсала вышли из схватки с противником, чтобы выиграть время для перегруппировки. О сдаче больше не могло быть и речи: авалийская резня возродила обычай мести за пролитую кровь и долг сражаться до последнего, но теперь стало ясно, что предстоит долгая кампания и что с пушками, заряжавшимися с дула, -единственное оружие, которым они располагали, -- вряд ли можно рассчитывать на победу.

Они отступили с плоскогорий, окружавших Медину, в холмы за Султанской дорогой, к Ару, Рахе и Бир Аббасу, где немного передохнули; Фейсал посылал одного за другим своих людей в Рабег, являвшихся их морской базой, чтобы выяснить, когда можно рассчитывать на получение продовольствия и денег. Арабы начали восстание вслепую, по приказу своего духовного отца, старого человека, слишком независимого, чтобы полностью доверять сыновьям, и без какой-либо договоренности о продолжении действий.

Но в ответ было прислано лишь немного продовольствия. Правда, позднее пришли японские винтовки, большей частью неисправные. Стволы же еще целых винтовок оказались настолько забиты грязью, что в руках нетерпеливых арабов они разрывались при первом выстреле. Денег не прислали вовсе. Чтобы как-то выйти из положения, Фейсал наполнил огромный ящик камнями, повесил на него замок, тщательно обвязал веревкой и велел своим собственным невольникам охранять его при каждом дневном переходе и заносить к нему в палатку на ночь. Прибегая к таким театральным эффектам, братья пытались поддерживать боевой дух.

Наконец в Рабег отправился сам Али, чтобы выяснить причины неувязок. Он обнаружил, что Хусейн Мабейриг, местный правитель, вбил себе в голову, что турки победят, и счел за благо следовать этой идее. Когда британцы выгрузили продовольствие для шерифа, Хусейн присвоил его и тайно переправил в несколько принадлежавших ему домов. Али сумел это доказать и отправил несколько срочных телеграмм в Джидду, своему единокровному брату Зейду, с требованием соединиться с ним и привести подкрепление. Хусейн в страхе скрылся в холмах и был объявлен вне закона. Братья завладели его деревнями. Они обнаружили там крупные склады оружия и продовольствие, которого хватило бы их армии на месяц. Соблазн оказался слишком велик, и они осели в Рабеге.

Фейсал остался в одиночестве и скоро почувствовал себя в изоляции, в патовой ситуации, вынужденным опираться только на местные ресурсы. Некоторое время он с трудом сводил концы с концами. В августе, воспользовавшись визитом полковника Уилсона в заново отвоеванный Янбо, Фейсал явился к нему и исчерпывающе изложил свои потребности. Он сам и его речь произвели впечатление на Уилсона, тут же пообещавшего ему батарею горных орудий и несколько пулеметов "максим", которыми следовало вооружить офицеров и солдат гарнизона египетской армии в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его соединений.

Арабы обрадовались и решили, что теперь они сравнялись по силе с турками. Но все четыре горных орудия были крупповскими пушками двадцатилетней давности и били всего в три тысячи ярдов, а их расчеты не были готовы к ведению огня во время нерегулярных действий. Однако арабы пошли в наступление большой толпой и буквально задавили турецкие аванпосты, а затем и подразделения поддержки. Тогда Фахри наконец серьезно встревожился, лично явился на линию огня, проинспектировал фронт и тут же усилил подвергшийся угрозе отряд в Бир Аббасе примерно до трех тысяч солдат. У турок были полевые орудия, а также гаубицы; дополнительным преимуществом было то, что они располагались на высотке: это обеспечивало хорошее наблюдение за противником. Они стали беспокоить арабов методическим неприцельным огнем; один снаряд едва не угодил в палатку Фейсала, где в этот момент собрались на совещание все военачальники. Египетских артиллеристов попросили возобновить огонь и стереть с лица земли вражеские орудия. Увы, их оружие было бесполезно, поскольку снаряды на девять тысяч футов не летели. Их осмеяли, и арабы откатились обратно в ущелья.

Фейсал был глубоко обескуражен. Его люди устали. Многих он потерял. Единственной эффективной тактикой в борьбе с врагом были внезапные налеты кавалерии на тылы противника, но много верблюдов уже было убито или ранено, другие же были изнурены до последней степени этими дорого обходившимися операциями. Он негодовал, что всю войну повесили на его шею, в то время как Абдулла прохлаждался в Мекке, а Али с Зейдом в Рабеге. В конце концов он отвел основную массу своих войск, оставив живших в Бир Аббасе людей одного из родов племени харб для постоянных рейдов на турецкие караваны снабжения и коммуникации, чего он сам был не в состоянии обеспечить.

И все же он не боялся нового внезапного нападения турок. Провал не вселил в Фейсала ни малейшего уважения к противнику. Его последний отход к Хамре не был вынужденным: то был жест недовольства. Ему наскучило собственное очевидное бессилие, и он решил с достоинством уйти на короткий отдых.

В конце концов ни одной стороне так и не удалось по большому счету испытать другую. Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам "англичане!", а те обзывали их "немцами". Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника.

Я спросил Фейсала о его теперешних планах. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, вынужденные плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Основой их силы теперь являются мобильные колонны, которые они могут двинуть на Рабег по разным дорогам, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Субха показала, что арабы не слишком блестящие защитники. Однако когда противник приходит в движение, их с трудом приходится сдерживать.

Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади Янбо, границе племени джухейна. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Он надеялся на то, что Али одновременно выступит из Рабега, а Зейд вступит в Вади Сафру, чтобы связать крупные турецкие силы в Бир Аббасе и взять его рукопашным штурмом. Согласно этому плану Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. Каков бы ни был результат, сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению.

Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: "Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем". Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой.

Этот разговор был для Мавлюда настоящим праздником. Его вдохновлял даже такой пустяк, как факт моего приезда: он был человеком настроения, колеблющимся между триумфом и отчаянием. Выглядел он намного старше своего тридцати одного года. Его налитые кровью темные, обаятельные глаза чуть косили, а впалые щеки были изрезаны глубокими морщинками. Его натура противилась размышлению, потому что оно сдерживало стремительность действий. Работа мысли стягивала черты его лица, превращая их в зеркало испытываемой боли. Он был высок, строен и силен, походка его была на редкость грациозна, а разворот плеч и гордо поднятая голова придавали ему прямо-таки королевскую осанку. Он, разумеется, это знал и поэтому охотно обращался к позам и жестам.

Движения его были стремительны. Он не скрывал своей горячности и чувственности, порой даже проявлял неблагоразумие и быстро срывался. Прекрасный аппетит и постоянные недомогания сочетались у него со спонтанными проявлениями храбрости. Личное обаяние, дерзость, гордый характер делали Мавлюда идолом для его соратников. Никто никогда не задавался вопросом о его порядочности, но впоследствии он показал, что способен ответить доверием на доверие, подозрением на подозрение.

Воспитание и обучение в окружении Абделя Хамида сделало его непревзойденным дипломатом. Военная служба у турок обогатила практическими познаниями в области тактики. Жизнь в Константинополе и пребывание в турецком парламенте сделали его знатоком европейских проблем и манер. Он был осмотрительным арбитром в спорах людей своего окружения. Будь у него достаточно сил для реализации своих мечтаний, Мавлюд пошел бы очень далеко, потому что был всецело предан своему делу и жил только для него, но боялся, что подорвет свое здоровье в погоне за высокой истиной или просто умрет от переутомления. Его люди рассказывали мне, как однажды в ходе долгого сражения, в котором ему пришлось драться за свою жизнь, вести солдат в атаку, руководить ими и вдохновлять, он настолько ослабел физически, что его, не дав насладиться сознанием победы, вынесли из боя без чувств, с пеной на губах.

Между тем, похоже, у нас обнаружился харизматик, способный, если его преподнести должным образом, придать убедительную форму идее, выходящей за рамки арабского восстания. Именно он был всем тем, на что мы надеялись, и даже гораздо большим, чем того заслуживали наши поспешные действия. Цель моего путешествия была достигнута.

Теперь я должен был с этими новостями кратчайшим путем добраться до Египта; понимание, пришедшее в тот вечер в пальмовой роще, расцветало в моем сознании, разрастаясь тысячами ветвей, отягощенных плодами и тенистой листвой, подобно той, под которой я сидел, слушая вполуха, окруженный видениями в сгущавшихся сумерках. Наконец по извивавшимся между стволами пальм тропинкам к нам спустилась вереница рабов со светильниками, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сады обратно в маленький дом, двор которого был по-прежнему полон ожидавших, вошли в душную комнату, где собрались уже знакомые люди, уселись вместе вокруг котла с рисом и мясом, дымившегося на разостланной слугами белой скатерти, и приступили к ужину.

ГЛАВА 14

Компания была настолько разношерстной -- шерифы, представители Мекки, шейхи многочисленных племен (джухейны и атейбы, месопотамцы, агейлы), -- что я решил подбросить им яблоко раздора, подстрекательски затрагивая в разговоре злободневные, возбуждающие темы, чтобы выявить их темперамент и позиции, не откладывая в долгий ящик. Фейсал, выкуривший одну сигарету за другой, даже в самые острые моменты успешно руководил разговором, и я с удовольствием смотрел, как он это делает. Он мастерски избегал бестактностей, обладая какой-то особой способностью подчинять чувства собеседников своей воле. Столь же находчив был и Сторрс, но Сторрс кичился своей значительностью, выставляя напоказ находчивость и опыт, а его изящные руки при этом просто танцевали в воздухе. Фейсал, казалось, управлял своими людьми непроизвольно: было трудно понять, как он навязывал им свое мнение, и так же трудно уследить за тем, действительно ли они ему повиновались. В этом искусстве Фейсал не уступал Сторрсу, впрочем, так умело его скрывая, словно был рожден для этого.

Арабы откровенно любили Фейсала. В самом деле, такие случайные беседы показывали, насколько героическими личностями были в представлении племен шериф и его сыновья. Шериф Хусейн (Сейидна, как его называли) с виду был так добродетелен и кроток, что мог показаться слабым, но под его внешней мягкостью крылись твердая рука, огромное тщеславие, какая-то отнюдь неарабская дальновидность, сила характера и упрямство. Интерес к естественной истории усиливал его охотничий инстинкт, делая его (когда он этого хотел) верной копией какого-нибудь бедуинского князя, а мать-черкешенка наделила его качествами, не свойственными ни туркам, ни арабам, и он выказывал большую ловкость, пользуясь то теми, то другими из унаследованных от нее черт, извлекая из этого определенную выгоду.

И все же школа турецкой политики была настолько пропитана коварством, что даже лучшие не могли ее окончить, не поддавшись злу. В юности Хусейн был честным, искренним, а теперь научился не просто следить за своими словами, но и пользоваться ими для сокрытия даже вполне добропорядочных целей. Это искусство, которым Хусейн злоупотреблял, стало пороком, от которого он уже не мог избавиться. В старости каждое его письмо было пронизано двусмысленностью. Подобно мрачной туче, она парализовала решительность его характера, его житейскую мудрость и веселую энергичность. Многие это отрицают, но история предоставляет твердые доказательства.

Примером его житейской мудрости было воспитание сыновей. Султан повелел им жить в Константинополе, чтобы они получили турецкое образование. Хусейн знал, что это образование было всеобщим и хорошим. Когда они возвратились в Хиджаз юными эфенди, в европейской одежде и с турецкими манерами, отец приказал им переодеться в арабское платье, а чтобы они освежили знание арабского языка, отрядил им двоих спутников -- жителей Мекки, и отправил в пустыню с корпусом кавалерии патрулировать дороги, по которым шли паломники.

Молодые люди сочли было, что это будет увеселительная прогулка, но были потрясены, узнав, что отец запретил им есть деликатесы, спать на матрацах и пользоваться седлами с мягкой подушкой. Он не позволил им вернуться в Мекку, оставляя на много месяцев, в разное время года, днем и ночью патрулировать дороги, где им приходилось иметь дело с самыми разными людьми. Они должны были изучить современные способы выездки верблюдов и тактику боевых операций. Они быстро закалились, научились полагаться только на себя, сочетая врожденный ум и решительность, которые так часто приходят в противоречие между собой. Их семейная группа была грозной, активной силой и вызывала восхищение, но почему-то оставалась странно изолированной в своем мире. Они не были местными уроженцами, их не интересовала земля. У них не было ни верных друзей, ни по-настоящему преданных слуг, и казалось, ни один из них не был искренен с другими или с отцом, перед которым они испытывали благоговейный страх.

Дебаты после ужина были весьма бурными. Я испытывал полное сочувствие к арабским лидерам, казненным в Дамаске Джемаль-пашой. Их судьба сильно меня задела: из опубликованных документов было видно, что эти люди были связаны с иностранными правительствами и готовы принять французский или английский суверенитет, если им будет оказана помощь. Это было преступлением против арабского национализма, и Джемалю оставалось лишь исполнить неизбежный приговор. Фейсал улыбнулся, невзначай подмигнув мне. "Видите ли, -- объяснил он, -- мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками".

Я рассказал о разговоре с Абдуллой эль-Рашидом по пути в Хамру. Он ругал британских матросов, ежедневно сходивших на берег в Рабеге. "Скоро они станут оставаться в городе ночами, а там, глядишь, поселятся навсегда и захватят страну". Чтобы его утешить, я рассказал о миллионах англичан, живших во Франции, и о том, что французов это не пугало. Он презрительно глянул на меня и спросил, не собираюсь ли я сравнивать Францию с Хиджазом.

Фейсал ненадолго задумался и сказал: "Я не хиджазец по воспитанию, но, славу Аллаху, я ему не завидую. И хотя я знаю, что англичане этого желают, что я могу сказать, если они захватили Судан тоже нехотя? Они зарятся на разоренные страны, чтобы их восстановить, и Аравия в один прекрасный день тоже может почудиться им лакомым куском. Благо для вас и для меня, возможно, разные вещи, но любое добро, навязанное силой, заставит народ кричать от боли. Разве руда может восхищаться преобразующим ее огнем? Здесь нет повода для обиды, но слабый народ бьет в набат, оберегая то малое, что ему принадлежит. Наша раса останется вспыльчивой до тех пор, пока не почувствует, что твердо стоит на ногах".

Раздраженные, немытые люди из племен, которые только что ели за одним столом с нами, поражали меня своим обыденным пониманием глубоко политизированных национальных чувств, некоей абстрактной идеи, которую они вряд ли могли усвоить в школах хиджазских городов, равно как и в индийских, яванских, бухарских, суданских, турецких, в отрыве от симпатии к арабским идеалам. Шериф Хусейн обладал достаточной житейской мудростью, чтобы основывать свое восприятие на инстинктивной вере арабов в то, что они являются солью земли и при этом самодостаточны. А коль скоро так, то в союзе с нами, который позволит ему подкрепить свою доктрину силой оружия и деньгами, успех Хусейну обеспечен.

Разумеется, этот успех был бы не везде одинаков. Большинство шерифов, восемь или девять сотен, понимали его националистическую доктрину и являлись его миссионерами, притом миссионерами преуспевающими, благодаря его почитаемому происхождению от пророка, что давало ему право властвовать над умами людей и направлять их пути к желанному повиновению. Племена следовали духу его расового фанатизма. Города могли вздыхать по привычной пассивности турецкого правления: племена же были убеждены, что добились свободы и арабского правительства и что каждый бедуин -важная персона. Они были независимы и могли наслаждаться своей независимостью, однако эти убежденность и решимость могли привести к анархии, если бы не мощные семейные узы, а также вызываемая ими ответственность. Но это было чревато отрицанием центральной власти. Шериф мог бы пользоваться законным суверенитетом за границей, если бы ему нравилась эта блестящая погремушка; домашние же дела определялись обычаями, имевшими силу закона. Проблема иностранных теоретиков -- правит ли Хиджазом Дамаск или Хиджаз может править Дамаском? -- арабов совершенно не занимала, потому что не им ее было решать. Семитская идея национальной независимости сводилась к независимости кланов и деревень, а их идеалом национального союза был совместный отпор вторгшемуся врагу. Конструктивная политика, организованное государство, обширная империя не столько оставались вне поля их зрения, сколько были им попросту ненавистны. Они сражались за то, чтобы отделаться от империи, а не для того, чтобы ее победить.

Чувства сирийцев и месопотамцев, служивших в арабских армиях, носили уклончивый характер. Они верили в то, что, сражаясь в рядах местных соединений, даже здесь, в Хиджазе, отстаивают общее право арабов на национальное самоопределение; и, не ставя перед собой цели создания единого государства или даже конференции государств, определенно ориентировались на север, желая влить автономные Дамаск и Багдад в арабскую семью. У них было мало материальных ресурсов, и этого не изменил бы даже возможный успех, поскольку их мир был сельскохозяйственным, пастушеским, без углей и руд, и никогда не смог бы создать себе современное вооружение, чтобы стать сильнее. В противном случае нам пришлось бы задуматься, прежде чем возбуждать в стратегической сердцевине Ближнего Востока новые, столь же мощные национальные движения.

От религиозного фанатизма оставалось мало. Шериф категорически отказался придать религиозный поворот своему восстанию. Его военным кредо был национализм. Племенам было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы, вероятно, были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы христиане, а британцы -- союзники арабов. В этих обстоятельствах религия только запутывала дело, и ее отставили в сторону. "Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок".

ГЛАВА 15

На следующее утро я поднялся рано и в одиночестве присоединился к солдатам Фейсала, направляющимся в сторону Кейфа, чтобы попытаться уловить пульс их мнений на злобу дня, вызывая их на разговор с помощью уловки, использованной накануне вечером во время беседы с их начальниками. Время было главным фактором, определявшим мои усилия, потому что всего за десять дней было необходимо создать определенное впечатление о ситуации, что в обычных обстоятельствах потребовало бы долгих недель наблюдения, когда к каждому явлению продвигаешься обиняком, как бы боком, наподобие краба. Я ходил бы целый день, прислушиваясь ко всему, что в пределах слышимости, но не улавливая подробностей и получая лишь общее впечатление -"красное, белое или серое". Сегодня мои глаза должны были напрямую подключиться к мозгу, чтобы выделить одно или два явления более четко, по контрасту с прежней приблизительностью. Это почти всегда были физические формы: скалы и деревья, тела людей в покое или в движении, но не такие мелочи, как, скажем, цветы.

Но здесь чувствовалась острая необходимость в расторопном наблюдателе. В этой монотонной войне любое нарушение рутины было радостью для всех, а сильнейшим принципом Макмагона была эксплуатация скрытого воображения Генерального штаба. Я верил в арабское движение и еще до приезда сюда был убежден, что в нем вызревает идея разделения Турции на куски, но у других в Египте такой веры не было, и ничего толкового о действиях арабов на поле брани не говорилось. Обобщая некоторые впечатления о духе этих романтиков среди холмов, окружавших священные города, я мог бы завоевать симпатии Каира и, воспользовавшись этим, продвинуть вопрос о дальнейших мерах помощи.

Солдаты приняли меня радушно. Они останавливались под каждой крупной скалой или кустом, отдыхая от жары и освежая свои коричневые конечности утренним холодком, накопленным камнем в тени укрытия. Глядя на мою форму цвета хаки, они приняли меня за дезертировавшего к ним от турок офицера и добродушно строили достаточно пугающие предположения о том, как они со мной поступят. Большинство из них были молоды, хотя слово "воин" относилось в Хиджазе к мужчине в возрасте между двенадцатью и шестьюдесятью годами, достаточно смышленому, чтобы научиться стрелять. Солдаты являли собою толпу крепких с виду темнокожих мужчин, в том числе негров. Они были худощавы, но чрезвычайно изящны, и наблюдать за их плавными движениями было одно удовольствие. Невозможно было представить, что где-то можно встретить более сильных и выносливых людей. Они были готовы двигаться в седле день за днем на громадные расстояния, бежать по раскаленному песку или по битым камням босиком, по жаре, не чувствуя боли, и карабкаться по скалистым склонам подобно козам. Они носили свободные рубахи, иногда с короткими хлопчатобумажными штанами, и головные платки, обычно из ткани красного цвета, служившие, в зависимости от обстоятельств, и полотенцем, и носовым платком, и мешком. Они были обвешаны патронташами и, когда представлялась возможность, палили в воздух просто для развлечения.

Настроены они были очень воинственно, кричали, что война может продлиться десять лет. В горах не знали более урожайного года. Шериф кормил не только сражавшихся мужчин, но и их семьи и выплачивал по два фунта в месяц каждому бойцу; по четыре фунта платил за верблюда. Никакими другими способами не удалось бы сотворить это чудо -- держать пять месяцев в полной боевой готовности полевую армию, укомплектованную членами разных племен. У нас вошло в привычку подсмеиваться над любовью восточных солдат к деньгам, но хиджазская кампания была хорошим примером близорукости такого подхода. Турки давали крупные взятки, чтобы освободиться от активной службы, и занимались подсобными работами. Арабы брали у них деньги в обмен на успокоительные заверения, и в то же время эти самые племена были связаны с Фейсалом, платившим им деньги за услуги. Турки перерезали своим пленникам горло ножами, как если бы забивали на бойне овец. Фейсал давал по фунту за пленного, и многих передавали ему в целости и сохранности. Он платил также и за захваченных мулов, и за винтовки.

Фактический личный состав армии находился в состоянии постоянной ротации по принципу кровных связей. Одной семье могла принадлежать одна винтовка, и сыновья этой семьи являлись в строй поочередно, на несколько дней каждый. Женатые солдаты курсировали между военным лагерем и семьей, а порой целый клан мог почувствовать себя утомленным и отправлялся на отдых. Таким образом, численность солдат, получавших жалованье, превышала численность находившихся в каждый момент под ружьем, кроме того, из политических соображений Фейсалу приходилось регулярно платить деньги крупным шейхам за дружескую поддержку. Десятую часть восьмитысячной армии Фейсала составляли кавалеристы "верблюжьего корпуса", остальные солдаты были из горных районов. Они служили, подчиняясь только шейхам своих племен, и только поблизости к дому, сами обеспечивая себя продовольствием и транспортом. Номинально за каждым шейхом стояла сотня солдат. Шерифы, чье привилегированное положение ставило их выше честолюбивой зависти племенных шейхов, действовали как групповые лидеры.

Считалось, что все проявления кровной вражды искоренены, в действительности же на территории, находившейся под юрисдикцией шерифа, они были просто отложены: билли и джухейны, атейбы и агейлы в армии Фейсала жили и сражались бок о бок. Но при этом они относились друг к другу настороженно, да и среди соплеменников ни один не доверял полностью соседу. Каждый по отдельности мог откровенно ненавидеть турок -- обычно так и было, -- но, может быть, не настолько, чтобы не воспользоваться возможностью свести счеты с кровником в ходе боя. Таким образом, наступать на противника с полной отдачей они не могли. Одна рота турок, хорошо окопавшаяся на открытой местности, могла бы разгромить целую армию таких солдат, а одно генеральное сражение -- положить ужасный конец войне.

Я пришел к выводу, что солдаты, призванные из племён, хороши только в обороне. Присущий им стяжательский азарт делал их падкими на добычу, побуждал взрывать железнодорожные пути, грабить караваны и воровать верблюдов, но они были слишком независимы, чтобы подчиняться приказаниям или сражаться в составе боевого подразделения. Солдат, способный отлично сражаться только в одиночку, как правило, плохой солдат, и подобные герои казались мне неподходящим материалом для выучки методами нашей муштры, однако, если бы мы снабдили их ручными пулеметами Льюиса и предоставили самим себе, они были бы вполне способны удерживать свои холмы и играть роль надежного щита, за которым мы могли бы создать, например в Рабеге, регулярное мобильное арабское войско, способное на равных противостоять туркам (уже ослабленным партизанскими действиями) и разбить их по частям. Для этой регулярной армии не потребовалось бы рекрутов из Хиджаза. Ее следовало бы формировать из медлительных и с виду вовсе не воинственных жителей сирийских и месопотамских городов, которые уже были в наших руках, и укомплектовать офицерами-арабами, прошедшими обучение в турецкой армии; людьми типа и биографии Азиза эль-Масри и Мавлюда. Они в конце концов завершили бы войну ударными операциями при поддержке летучих отрядов из племен, которые сковывали бы и отвлекали турок своими рейдами, подобными булавочным уколам.

В тот момент Хиджазская кампания могла бы быть не больше, чем войной толпы дервишей с регулярными войсками. Здесь шла борьба пустыни и скалистых гор (усиленных дикой ордой горцев) с вооруженным до зубов немцами противником, отчасти утратившим из-за этого бдительность, необходимую при ведении войны в условиях непредсказуемости действий противника. Пояс холмов был сущим раем для снайперов, а уж в прицельной-то стрельбе арабы были непревзойденными мастерами. Две-три сотни храбрых солдат могли бы удерживать любой участок гористой местности, так как склоны предгорий были слишком круты для штурма даже с помощью лестниц. Долины с их единственными проходимыми дорогами на протяжении многих миль были не столько долинами в прямом смысле слова, сколько глубокими расселинами или ущельями, порой до двухсот ярдов в поперечнике, а иногда всего в двадцать ярдов, да к тому же изобиловали изгибами и поворотами. В глубину они достигали четырех тысяч футов и не давали укрытия, будучи окружены массивами гранита, базальта и порфира, -- не гладкими, как можно было бы ожидать, а заваленными кучами обломков, твердых, как металл, и почти таких же острых.

Мне, непривычному к такой местности, казалось невероятным, чтобы турки осмелились пойти на прорыв, разве что с помощью предателей из числа горцев. Но даже и тогда такая затея была бы очень опасной. Противник не мог быть уверен, что ненадежное население не вернется обратно, а иметь подобный лабиринт ущелий в тылу было бы много хуже, чем впереди. Не имея дружеских связей с племенами, турки владели бы лишь той землей, на которой стояли их солдаты, а протяженные и сложные коммуникации за две недели поглотили бы тысячи людей, в результате на передовых позициях их бы вообще не осталось.

Единственным поводом для тревоги был вполне реальный успех турок в запугивании арабов артиллерийским огнем. Азиз эль-Масри столкнулся с таким страхом во время турецко-итальянской войны в Триполи, но быстро понял, что он со временем проходит. Мы могли надеяться, что так будет и здесь, однако пока звук орудийного выстрела повергал всех солдат в панику, и они бежали в укрытия. Они были уверены, что разрушительная сила снарядов пропорциональна громкости выстрела. Пуль они не боялись, как, пожалуй, и самой смерти, но мысль о гибели от разрыва снаряда была для них невыносимой. Мне казалось, что этот страх может искоренить только присутствие собственных орудий, хотя бы и бесполезных, но громко стреляющих. От величественного Фейсала до последнего оборванца-солдата в его армии у всех на устах было одно слово: "артиллерия".

Солдаты пришли в восторг, когда я сказал им, что в Рабеге выгружены с корабля пятидюймовые гаубицы. Это почти погасило в их сознании горечь воспоминаний о недавнем отступлении под Вади Сафрой. Эти орудия не могли принести им никакой реальной пользы. В самом деле, мне казалось, что арабам от них будет чистый вред, потому что их достоинства состояли в мобильности и сообразительности, а предоставив им артиллерию, мы сковали бы их движения и ограничили эффективность действий. Но вместе с тем, если бы мы не дали им орудий, они могли бы разбежаться.

Когда я оказался в гуще событий, грандиозность масштабов восстания произвела на меня сильное впечатление. Вся густонаселенная провинция, от Ум Леджа до Кунфиды, -более двух недель пути верхом на верблюде -- внезапно преобразилась, превратившись из традиционного пути набегов шаек грабителей-кочевников в эпицентр взрыва гнева против Турции. Арабы сражались с нею, разумеется, не нашими методами, но достаточно ожесточенно, невзирая на религиозный долг, который, казалось бы, должен был поднять Восток на священную войну против нас. Мы дали волю не поддающейся никаким количественным оценкам волне антитурецкой ненависти, выношенной порабощенными поколениями, ненависти, которая могла оказаться весьма стойкой. Среди племен, оказавшихся в зоне военных действий, царил некий нервный энтузиазм, как мне кажется, свойственный любым национальным восстаниям, но странным образом тревожащий пришельца из страны, освобожденной так давно, что национальная независимость представляется ему столь же лишенной вкуса, как простая вода, которую мы пьем.

Позднее я вновь встретился с Фейсалом и пообещал ему сделать для него все, что смогу. Мои начальники организуют базу в Янбо, куда будут доставляться морем предназначенные исключительно для него товары и боеприпасы. Мы постараемся направить к нему офицеров-добровольцев из числа военнопленных, захваченных в Месопотамии и на Канале, а из рядовых, содержащихся в лагерях для интернированных, сформируем орудийные расчеты и пулеметные команды и снабдим их такими горными орудиями и ручными пулеметами, какие только можно найти в Египте. Наконец, я буду рекомендовать прислать сюда профессиональных офицеров британской армии в качестве советников и офицеров связи в боевой обстановке.

На этот раз наша беседа была исключительно приятной и закончилась теплыми выражениями его благодарности, а также пожеланием моего скорейшего возвращения сюда. Я объяснил Фейсалу, что мои обязанности в Каире не предполагают работу в полевых условиях, но что, возможно, мои начальники позднее оплатят мне еще одну подобную поездку, когда его текущие потребности будут удовлетворены и движение будет успешно развиваться. Теперь же я попросил предоставить мне транспорт до Янбо, откуда я вернусь в Египет, чтобы незамедлительно приступить к осуществлению этих планов. Он тут же назначил мне эскорт из четырнадцати джухейнских шерифов, которые все были родственниками джухейнского эмира Мухаммеда Али ибн Бейдави. Они должны были доставить меня в целости и сохранности к губернатору Янбо, шейху Абдель Кадеру эль-Абдо.

ГЛАВА 16

Выехав из Хамры, когда начало смеркаться, мы двинулись снова вдоль Вади Сафры до Кармы на другом берегу, где повернули в долину направо. Она сплошь заросла колючим кустарником, через который мы с трудом продирались с верблюдами, подтянув ремни седельных вьюков, чтобы уберечь их от колючек. Пройдя таким образом две мили, мы стали подниматься по узкому проходу Дифран, который даже ночью дает представление о том, каких трудов стоила прокладка здесь дороги. Проход выровняли искусственным путем и по обе стороны возвели каменные стенки для защиты от потоков воды в периоды дождей. Камни перед этим сортировали и переправляли по дамбе, специально построенной из крупных неотесанных блоков, но она была прорвана мощными потоками и теперь лежала в руинах.

Наш подъем составил, наверное, около мили, и крутой спуск с обратной стороны был примерно таким же. Затем мы вышли на плоскогорье и оказались на сильно пересеченной местности с запутанной сетью вади -- высохших речных русел, главное из которых уходило к юго-западу. Верблюдам здесь идти было легко. Мы проехали в темноте еще около семи миль и остановились у колодца Бир эль-Марра, на дне долины под очень низкой скалой, на вершине которой вырисовывались на фоне усыпанного звездами неба квадратные очертания сложенного из тесаного камня небольшого форта. Возможно, как форт, так и насыпь были возведены каким-нибудь мамелюком для прохода его паломнического каравана из Янбо.

Мы провели здесь ночь, проспав шесть часов, что было просто роскошью после такой дороги, хотя этот отдых был дважды нарушен окликами едва различимых групп поднимавшихся наверх путников, обнаруживших наш бивуак. Потом мы долго брели среди невысоких кряжей, пока на рассвете нашим взорам не открылись спокойные песчаные долины со странными буграми лавы, окружившими нас со всех сторон. Здешняя лава не имела вида иссиня-черного шлака, как на полях под Рабегом. Она была цвета ржавчины и громоздилась огромными утесами с оплавленной поверхностью свилеватой структуры, как бы наслоенной чьей-то странной, но мягкой рукой. Песок, поначалу расстилавшийся ковром у подножия кристаллического базальта, постепенно покрывал его сверху. Горы становились все ниже, и их все больше покрывали наносы сыпучего песка, вплоть до того, что его языки добирались до вершины гребней, исчезая из поля зрения. Когда солнце поднялось высоко и стало мучительно жгучим, мы вышли к дюнам, скатывавшимся долгими милями под гору на юг, к подернутому дымкой серо-синему морю, видневшемуся на расстоянии, определить которое из-за преломления лучей в дрожащем раскаленном воздухе было невозможно.

Дюны были узкими. К половине восьмого мы вышли на равнину, сплошь покрытую стекловидным песком, смешанным с гравием, через который пробивались заросли высокого кустарника и кустов с колючками пониже. Попадались и рослые акации. Мы очень быстро пересекли эту равнину, и я не мог не отметить дискомфорта. Я не был опытным всадником, дорога меня изнуряла, по лбу струился пот и разъедал глаза под растрескавшимися от жары веками, только что не скрипевшими от мелких песчинок. Но тот же пот был и благом, когда его прохладные капли падали на щеки с прядей волос, правда, этой скупой свежести было слишком мало, чтобы бороться с жарой. Когда песок отступил перед сплошной галькой, мы поехали быстрее, а в открывшейся перед нами просторной долине русло стало еще тверже, устремляясь переплетенными рукавами к морю.

По мере того как мы преодолевали очередной подъем, вдали пред нами развертывалась бескрайняя панорама дельты Вади Янбо, самой крупной из долин северного Хиджаза. Ее покрывали буйные заросли тамариска и колючего кустарника. Когда мы проехали по ней несколько миль, справа показалась темная пальмовая роща Нахль Бумарака, в тени которой расположились деревня и сады Бени Ибрагим Джухейны. Вдали перед нами вставал массив Джебель Рудвы, нависшей, казалось бы, над самым Янбо, хотя до него было больше двадцати миль. Мы видели его еще из Мастураха -- это была одна из больших и самых красивых гор Хиджаза. Его сверкающая кромка поднималась от плоской Техамы, заканчиваясь могучим гребнем. Под его защитой мои спутники чувствовали себя дома. Равнина буквально корчилась в судорогах от нестерпимого зноя, мы укрылись в тени под густой листвой акации, выросшей рядом с дорогой, и проснулись только после полудня.

Мы напоили верблюдов солоноватой водой из небольшой ямы в одном из рукавов русла, под аккуратной живой изгородью из тамариска с листьями, похожими на птичьи перья, а потом благополучно проехали еще два часа и остановились на ночь в типичной для Техамы совершенно голой местности, где волны песка тихо перекатывались через гряды гравия, образуя неглубокие лощины.

Чтобы испечь хлеб и вскипятить воду для кофе, шерифы развели костер из сучьев ароматических деревьев, а потом мы сладко уснули, упиваясь свежестью соленого морского бриза, овевавшего наши лица. Поднялись мы в два часа утра и погнали своих верблюдов по однообразной равнине, словно вымощенной твердым гравием и влажным песком, к Янбо, чьи стены и башни на коралловом рифе возвышались перед нами футов на двадцать. Меня повели прямо через ворота по вымощенным крошащимся камнем пустым улицам (Янбо был наполовину мертвым городом с того времени, как открыли Хиджазскую железную дорогу) к дому Абдель Кадера, представителя Фейсала, хорошо информированного, энергичного, спокойного и достойного человека, с которым мы переписывались, когда он был почтмейстером в Мекке, а в Египте печатали почтовые марки для нового государства. Его только что перевели сюда.

У Абдель Кадера в его живописном, но довольно беспорядочном доме, окна которого выходили на пустынную площадь, откуда когда-то отправлялись в далекий путь караваны, я прожил четыре дня в ожидании корабля, что было чревато моим опозданием. Однако в конце концов на горизонте появилась "Сува" под командой капитана Бойля, которая и доставила меня обратно в Джидду. Это была моя первая встреча с Бойлем. Он сделал много в начале восстания, и ему предстояло сделать еще больше в будущем. Но на этот раз мне не удалось создать о себе хорошее впечатление. После путешествия моя одежда выглядела не лучшим образом, и у меня не было никакого багажа. Хуже всего оказалось то, что на голове у меня был арабский головной платок, который я носил, желая подчеркнуть свое уважение к арабам. Бойль был разочарован.

Наша упорная приверженность шляпе (вызванная неправильным пониманием опасности теплового удара) привела к тому, что Восток стал придавать ей особое значение, и после долгих размышлений его умнейшие головы пришли к заключению, что христиане носят отвратительный головной убор, широкие поля которого могут оказаться между их слабыми глазами и неблагосклонным взором Аллаха. Это постоянно напоминало исламу о том, что христианам он не нравится и что они его поносят. Британцы же находили этот предрассудок достойным осуждения и подлежащим искоренению любой ценой. Если этот народ не хочет видеть нас в шляпах, значит, он не хочет нас видеть вообще. Но я приобрел опыт в Сирии еще до войны и при необходимости носил арабскую одежду, не испытывая ни неловкости, ни социальной отчужденности. И если широкие подолы могли вызывать известное неудобство на лестницах, то головной платок был в условиях здешнего климата чрезвычайно удобен. Поэтому я всегда носил его в поездках в глубь страны и теперь не мог расстаться с ним, несмотря на неодобрение со стороны моряков, пока не удастся купить шляпу на каком-нибудь встречном судне.

На рейде Джидды стоял "Эвриал" с адмиралом Уэмиссом на борту, готовый отплыть в Порт-Судан, если сэр Росслин пожелает навестить сэра Реджинальда Уингейта в Хартуме. Сэр Реджинальд в качестве британского главнокомандующего египетской армией был назначен руководителем всей британской части арабского предприятия вместо сэра Генри Макмагона, который продолжал руководить политической частью. Мне было необходимо с ним встретиться, чтобы рассказать о моих впечатлениях. Поэтому я попросил адмирала предоставить мне место на корабле, а также в поезде, которым он отправится в Хартум. После долгой беседы моя просьба была с готовностью удовлетворена.

Я понял, что активный ум и широкая образованность заставили его проявить интерес к арабскому восстанию с самого начала. Он возвращался сюда не раз и не два на своем флагманском корабле, чтобы оказать помощь в критические моменты, и два десятка раз отклонялся от курса, чтобы помочь своим авторитетом на берегу, который формально был в компетенции армии. Он снабжал арабов винтовками и пулеметами, запасными частями, оказывал техническую помощь, налаживал взаимодействие военно-морского флота с наземным транспортом, всегда добиваясь реального удовлетворения запросов и осуществляя поставки с превышением требуемого.

Не прояви адмирал Уэмисс доброй воли и прозорливости и не будь у него добрых отношений с капитаном Бойлом, благодаря которым тот выполнял его желания, ревность сэра Арчибальда Мюррея могла бы загубить восстание шерифа с самого начала. Но сэр Росслин Уэмисс действовал, как добрый отчим, пока арабы не встали на ноги, после чего уехал в Лондон. Прибывший в Египет Алленби понял, что арабы являются реальным и весомым фактором на его. фронте, и предоставил в их распоряжение энергию и ресурсы всей армии. Это был весьма уместный и удачный виток общей карусели; дело в том, что преемник адмирала Уэмисс в морском командовании в Египте не воспринимался всерьез другими службами, хотя с виду они относились к нему не хуже, чем его собственные подчиненные. Разумеется, быть преемником Уэмисса было трудной задачей.

В Порт-Судане мы встретили двух британских офицеров египетской армии, ожидавших отплытия в Рабег. Они отправлялись командовать египетскими войсками в Хиджазе и должны были сделать все возможное, чтобы помочь Азизу эль-Масри организовать арабские регулярные силы, которые должны были выступить из Рабега, чтобы положить конец войне. Это была моя первая встреча с Джойсом и Дэвенпортом, теми самыми двумя англичанами, которым арабское дело было обязано больше всего в сравнении с другой иностранной помощью. Джойс долго работал рядом со мной. Об успехах Дэвенпорта на юге мы постоянно узнавали из донесений.

После Аравии Хартум показался мне холодным, и я нервничал от нетерпения ознакомить сэра Реджинальда Уингейта с длинными отчетами, написанными в долгие дни ожидания в Янбо. Я торопился, поскольку ситуация казалась многообещающей. Основной задачей была квалификационная помощь. Кампания могла бы развиваться весьма успешно, если бы некоторые кадровые британские офицеры, профессионально компетентные и владеющие арабским языком, были прикомандированы к арабским вождям в качестве технических советников, чтобы держать нас в курсе дела.

Уингейт был рад познакомиться с оптимистической точкой зрения. Арабское восстание было его мечтой долгие годы. Пока я был в Хартуме, случайность наделила его властью играть главную роль. Действия против назначения главнокомандующим Макмагона были успешными, и дело кончилось тем, что его отозвали в Англию. Вместо него в Египет был назначен сэр Реджинальд Уингейт. Таким образом, с комфортом проведя два или три дня в Хартуме, отдохнув и прочитав в гостеприимном дворце "Смерть Артура", я отправился в Каир с сознанием того, что ответственное лицо получило мой полный отчет. Путешествие по Нилу было настоящим праздником.

Египет, как обычно, был головной болью "рабегского вопроса". Сюда поступили несколько аэропланов, и обсуждался вопрос о том, следует ли посылать вслед за ними войсковую бригаду или нет. Начальник французской военной миссии в Джидде полковник Бремон (коллега Уилсона, но с более широкими полномочиями, потому что на практике изучил туземные способы ведения войны, принесшие успех во Французской Африке, бывший начальник штаба корпуса на Сомме) упорно настаивал на высадке союзных войск в Хиджазе. Чтобы соблазнить нас, он доставил в Суэц кое-какую артиллерию, несколько пулеметов, а также небольшие контингенты кавалерии и пехоты, укомплектованные рядовым составом из алжирских мусульман, с французскими офицерами. Приданные британским войскам, они укрепили бы международные силы.

Ложная оценка Бремоном тяжести положения в Аравии произвела впечатление на сэра Реджинальда. Уингейт был британским генералом, командиром так называемого экспедиционного корпуса сил Хиджаза, в котором в действительности было мало офицеров связи и лишь горстка снабженцев и инструкторов. Если бы Бремон добился своего, он возглавил бы полноценную бригаду смешанных британских и французских войск, применяя свою любимую тактику, сочетающую ответственность и быстроту решений. Поскольку мой опыт понимания чувств арабов, живших на территории племени харбов, позволил мне выработать твердое мнение по рабегскому вопросу (большинство моих выводов было действительно солидно обосновано), я написал генералу Клейтону, к чьему Арабскому бюро был тогда официально прикомандирован, резкую памятную записку. Клейтон принял мою точку зрения, что племена могли бы оборонять Рабег долгие месяцы, если бы получили советников и винтовки, но они несомненно снова разбегутся по своим шатрам, как только услышат о высадке иностранных войск. Более того, планы интервенции были неразумны с технической точки зрения, потому что никакой бригады не хватило бы для обороны этой позиции, для прекращения водоснабжения турок и блокирования дороги на Мекку. Я обвинял полковника Бремона в том, что он руководствуется своими личными, не военными мотивами, и не принимает в расчет ни арабские интересы, ни значение восстания для нас. Я процитировал его слова и действия в Хиджазе в качестве свидетельства против него. Они добавили убедительности моему докладу.

Клейтон передал памятную записку сэру Арчибальду Мюррею, который, оценив ее актуальность, быстро передал ее по телеграфу в Лондон как доказательство того, что арабские эксперты, требующие пожертвовать его ценными войсками, разделились во мнениях по поводу его мудрости и честности. Лондон потребовал объяснений; атмосфера медленно прояснялась, хотя в менее. острой форме рабегский вопрос затянулся еще на два месяца.

Моя популярность в штабе, находившемся в Египте, благодаря неожиданной помощи, оказанной мною сэру Арчибальду с его предрассудками, приобрела некое новое и довольно забавное качество. Все стали со мной подчеркнуто учтивы и говорили, что я проницательный исполнитель. Особо подчеркивали, как правильно было с их стороны сохранить меня для арабского дела в трудный час. Я был вызван к главнокомандующему, но по пути перехвачен его взволнованным помощником и отведен сперва к начальнику штаба, генералу Линдену Беллу. В своем служебном рвении он до такой степени считал себя обязанным поддержать сэра Арчибальда в его капризах, что их обоих обычно воспринимали как единого врага в двух лицах. Поэтому я был весьма удивлен, когда при моем появлении он вскочил на ноги, почти прыгнул ко мне и, ухватившись за мое плечо, прошипел: "Теперь вы его только не напугайте; не забывайте, что я вам сказал!"

Вероятно, мое лицо выразило полное замешательство, потому что единственный глаз генерала смотрел на меня очень ласково. Он предложил мне сесть и по-светски заговорил об Оксфорде, о том, как забавны были занятия на последнем курсе, насколько интересен мой отчет о жизни в рядах армии Фейсала и как он надеется, что я вернусь туда продолжить так удачно начатое мною, перемешивая эти любезности с замечаниями о том, в каком нервном состоянии находится главнокомандующий, как близко принимает все к сердцу, и о том, что я должен нарисовать ему утешительную картину происходящего, но и не в слишком розовых тонах.

Я страшно развеселился в душе и пообещал вести себя хорошо, но заметил, что моей задачей является обеспечить дополнительные поставки оружия и командирование офицеров, необходимых арабам, и что с этой целью я должен заручиться заинтересованностью и, если понадобится, даже влиянием главнокомандующего. На это генерал Линден Белл отвечал, что снабжение -- это его компетенция и он полон решимости прямо сейчас сделать для нас все, что сможет.

Я подумал, что он сдержит свое слово и впредь будет справедлив по отношению к нам. И насколько мог, утешил его шефа.

Книга 2. НАЧАЛО АРАБСКОГО НАСТУПЛЕНИЯ

Главы с 17 по 27. Моих начальников удивили такие благоприятные новости, но они обещали помощь, а тем временем послали меня обратно, в Аравию, почти против моего желания. Я прибыл в лагерь Фейсала в день обороны турками Джебель Субха.

Мы поговорили о Янбо, надеясь восстановить положение, но солдаты, набранные из племен, оказались непригодны для штурма. Мы понимали, что, если восстание устоит, мы должны будем немедленно разработать новый план кампании.

Это было рискованно, поскольку обещанные британские военные эксперты пока не прибыли. Однако мы решили, чтобы вновь захватить инициативу, не обращать внимания на главные силы противника и сосредоточить свои силы далеко, на его железнодорожном фланге. Первым шагом к этой цели был перевод нашей базы в Ведж, к чему мы и приступили в полном масштабе.

ГЛАВА 17

Спустя несколько дней после моего возвращения в Каир Клейтон приказал мне вернуться в Аравию, к Фейсалу. Поскольку это было для меня совершенно нежелательно, я решил заявить о своей полной непригодности для этой работы: сказал, что ненавижу ответственность, а то, что роль эффективного советника прежде всего предполагает именно ответственность, было самоочевидно; и добавил, что на протяжении всей жизни вещи были для меня привлекательнее людей, а идеи дороже вещей и что поэтому задача убеждения людей в необходимости делать то-то и то-то была бы для меня вдвойне тяжела. Работа с людьми не моя стихия, у меня для нее нет никаких навыков. Я не был рожден солдатом и ненавидел все связанное с военной службой. Я, разумеется, прочел все необходимое (слишком много книг!) -- Клаузевица и Жомини, Магана и Фоша, разыграл во время штабных игр эпизоды кампаний Наполеона, изучал тактику Ганнибала и войны Велизария, как и всякий оксфордский студент, но никогда не видел себя в роли военачальника, вынужденного вести собственную кампанию.

Решив пустить в ход последний аргумент, я напомнил Клейтону, что британский главнокомандующий египетской армией прислал в Лондон телеграфный запрос о командировании нескольких компетентных кадровых офицеров для руководства арабской войной. Он возразил на это, что до их приезда могут пройти месяцы, а Фейсалу безотлагательно необходима связь с нами, о чем он писал прямо в Египет. Таким образом, мне пришлось-таки ехать, оставив на других основанный мною "Арабский бюллетень", недорисованные карты и досье с разведданными о турецкой армии -- всю ту увлекательную работу, которая была по мне и с которой я, благодаря накопленному опыту, неплохо справлялся. И все это для того, чтобы принять на себя роль, к которой я не имел ни малейшей склонности. Когда восстание победило, наблюдатели дружно принялись превозносить его руководство, но за кулисами оставались все пороки непрофессионального управления, порожденные бездумным экспериментированием и капризами отдельных начальников.

Путь мой лежал в Янбо, ставший теперь специальной базой армии Фейсала, где однорукий Гарланд учил сторонников шерифа взрывать динамитом железнодорожные пути и поддерживать порядок на армейских складах. Первое ему удавалось лучше всего. Он был физиком-исследователем и имел долголетний опыт практической работы с взрывчаткой. Он был автором устройств для подрыва поездов, разрушения телеграфных линий и резки металлов, а его знание арабского и полная свобода от теории саперного дела позволяли быстро и результативно обучать искусству разрушения неграмотных бедуинов. Его ученики восхищались этим никогда не терявшимся человеком.

Между прочим, он приобщил и меня к обращению с бризантными взрывчатыми веществами. Осторожные саперы прямо-таки священнодействовали над ними, Гарланд же запросто мог засунуть пригоршню детонаторов себе в карман вместе с бикфордовым шнуром, взрывателем и запалами и весело гарцевать с ними на верблюде во время недельного рейда к Хиджазской железной дороге. Он не мог похвастаться здоровьем и в непривычном климате постоянно болел. Больное сердце все больше тревожило его после каждого приступа или просто тяжелой работы, но к этому он относился с той же легкостью, с какой изготовлял детонаторы, и продолжал самоотверженно работать, пока не пустил под откос в Аравии свой первый поезд и не подорвал магистраль водоснабжения.

Вскоре после этого его не стало.

За прошедший месяц в Хиджазе многое сильно переменилось. Следуя своему первоначальному плану, Фейсал перебрался в Вади Янбо и, прежде чем начать широкомасштабное наступление на железную дорогу, старался обезопасить свой тыл. Чтобы освободить его от массы хлопот, которые доставляли племена харбов, ив Рабега к Вади Сафре двигался его юный кровный брат Зейд, формально подчиненный шерифу Али. Выдвинувшиеся вперед кланы харбов активно разрушали турецкие коммуникации между Мединой и Бир Аббасом. Они почти ежедневно отправляли Фейсалу небольшие табуны верблюдов или винтовки, захваченные в бою, а также пленных и дезертиров.

Потрясенный появлением седьмого ноября первых аэропланов, Рабег вновь обрел покой после прибытия эскадрильи в составе четырех британских самолетов BE под командованием майора Росса, с таким блеском говорившего по-арабски и такого блестящего командира, что не могло быть двух мнений о том, насколько мудро он осуществлял свою помощь. С недели на неделю поступало все больше орудий, пока их не собралось двадцать три, в основном устаревших, четырнадцатого года выпуска. В распоряжении Али было около трех тысяч арабских пехотинцев, в том числе две тысячи профессионалов в хаки под началом Азиза эль-Масри, а еще девятьсот кавалеристов из верблюжьего корпуса, и триста египетских солдат. Были обещаны французские артиллеристы.

Двенадцатого ноября шериф Абдулла наконец вышел из Мекки и двумя днями позднее прибыл туда, где и рассчитывал остановиться, -- между северным и восточным румбами близ Медины, получив возможность перерезать пути ее снабжения из Касима и Кувейта. С Абдуллой было примерно четыре тысячи солдат, но на всех лишь три пулемета да десять недальнобойных пушек, захваченных в Таифе и Мекке. Следовательно, он не был настолько силен, чтобы выполнить отцовский план совместного нападения на Медину с Али и Фейсалом. Он мог только отрезать ее блокадой и с этой целью сам обосновался в Хенакии, пустом городе в восьми милях северо-восточнее Медины, слишком далеко, чтобы быть полезным.

Проблема складов на базе Янбо разрешилась благополучно. Гарланд возложил контроль и распределение боеприпасов на Абдель Кадера, которого Фейсал назначил губернатором, -человека энергичного и организованного. Его деловитость была для нас большим благом, поскольку позволяла сосредоточить внимание на вопросах чисто оперативного характера. Фейсал формировал батальоны из своих крестьян, невольников и бедняков -- импровизированное подражание армии нового типа под началом Азиза в Рабеге. Гарланд учредил артиллерийские курсы со стрельбами на полигоне, организовал ремонт пулеметов, колес и упряжи, проявляя себя специалистом во всех этих областях. В Янбо царила атмосфера деловитости и уверенности.

Фейсал, до сих пор никак не реагировавший на наши напоминания о важном значении Веджа, вынашивал идею экспедиции в Джухейну для ее захвата. Пока же он наладил контакт с многочисленным племенем билли, чей штаб находился в Ведже, в надежде получить их поддержку. Их главный шейх Сулейман Рифада занимал выжидательную позицию и фактически был настроен враждебно: турки сделали его пашой и наградили орденом. Однако его двоюродный брат Хамид был на стороне шерифа и только что захватил на дороге из Эль-Уля недурной трофей -- небольшой караван из семидесяти верблюдов с товарами для турецкого гарнизона в Ведже. Когда я готовился к поездке в Хейф-Хусейн, чтобы в очередной раз оказать на Фейсала давление с целью реализации плана наступления на Ведж, пришла весть о поражении турок под Бир ибн Хасани. Их конная разведка и верблюжий корпус слишком углубились в холмы, где были захвачены врасплох и рассеяны арабами. Дела шли все лучше и лучше.

ГЛАВА 18

Я благополучно отправился в путь вместе с организатором этой поездки шерифом Абдель Керимом эль-Бейдави, кровным братом эмира Джухейны, выглядевшим, к моему удивлению, совершенным эфиопом. Позднее мне сказали, что его мать была девочкой-невольницей, на которой впоследствии женился старый эмир. Абдель Керим был среднего роста, худощавый, черный как уголь двадцатишестилетний весельчак, хотя на вид ему было меньше и на его резко очерченном подбородке только начинала пробиваться борода. Беспокойный и энергичный, он был наделен живым, но несколько непристойным юмором. Он ненавидел турок, презиравших его из-за цвета кожи (у арабов цвет кожи африканцев не вызывал никакой неприязни, чего не скажешь об их отношении к индусам), со мной же держался по-дружески непринужденно. С ним было трое или четверо из его людей, все на отличных верблюдах, и двигались мы быстро, так как Абдель Керим славился как наездник и тешил себя тем, что гнал верблюда в три раза быстрее обычного. Поскольку верблюд подо мною был чужой и жалеть его было нечего, я против этого не возражал, к тому же небо затянули облака и погода была прохладной.

Первые три часа подряд мы ехали легким галопом. Это достаточно растрясло наши желудки, чтобы появилось желание подкрепиться; мы остановились и до захода солнца ели припасенную снедь, потягивая кофе. Потом Абдель Керим затеял на своем ковре шуточную потасовку с одним из солдат. Выбившись из сил, он уселся, и все принялись рассказывать всякие истории и подшучивать друг над другом, а отдохнув, поднялись и пустились в пляс. Все чувствовали себя совершенно свободно, благодушно и раскованно.

Снова пустившись в путь, мы после часа сумасшедшей скачки оказались в самом конце Техамы, у подножия невысокой гряды из камня и песка. Месяц назад, когда ехали из Хамры, мы обошли ее южнее, теперь же двигались через нее к Вади Агиде, неширокой песчаной долине, извивавшейся между холмами. Из-за прошедшего несколько дней назад проливного дождя грунт был твердым и легким для верблюдов, но подъем был крут, и нам пришлось преодолевать его шагом. Мне это нравилось, но так злило Абдель Керима, что когда через какой-нибудь час мы добрались до водораздела, он снова бросил своего верблюда вперед, увлекая нас за собой со скоростью, грозящей сломать нам шею, вниз по холму, в сгущающийся мрак ночи (к счастью, под ногами у нас была хорошая дорога из гравия с песком), и уже через полчаса мы спустились на равнину к вырисовывающимся вдали плантациям Нахль Мубарака, главным финиковым садам южной Джухейны.

Подъехав ближе, мы увидели пламя между стволами пальм и подсвеченный пламенем дым над стрелявшими орудиями; эхо перекликалось в темноте с ревом тысяч словно взбесившихся верблюдов, с грохотом залпов и одиночных выстрелов отчаявшихся людей, разыскивавших в толпе своих друзей. В Янбо нам говорили, что Нахль пуст, поэтому такой тарарам показался нам очень странным и, возможно, опасным. Мы осторожно прокрались до конца рощи и пошли дальше по узкой улочке между глинобитными стенками в рост человека к группе молчаливых домов. Абдель Керим взломал ворота первого дома слева, завел во двор верблюдов и стреножил их под стенами, где они могли оставаться незамеченными. Затем, передернув затвор, дослал патрон в ствол винтовки и, осторожно ступая, на носках направился по улице на шум, чтобы выяснить, что там происходило. Мы молча его ждали, вглядываясь в темноту; одежда, пропитанная потом, которым мы обливались во время стремительной скачки, высыхала медленно, так как ночной воздух был холоден, и мы озябли.

Через полчаса он вернулся и сообщил, что сюда только что подошел Фейсал со своим верблюжьим корпусом и мы присоединимся к нему. Мы вывели верблюдов, поднялись в седла и цепочкой поехали по другой дороге, проходившей по насыпи между домами, вдоль лежавшего справа от нас затопленного водой пальмового сада. В конце его была видна толпа, представлявшая собою дикое смешение арабов и верблюдов, причем те и другие без умолку громко кричали. Мы с трудом протиснулись между ними и, спустившись по склону, оказались в русле Вади Янбо, представлявшем собою широкое открытое пространство. О его ширине можно было только догадываться, глядя на неровные линии мерцавших вдалеке над ним сторожевых костров. Здесь было очень сыро. Камни все еще покрывала вода -- следы ливня, прошедшего два дня назад. Под ногами верблюдов было скользко, и они стали двигаться как-то нерешительно.

В глубоком мраке мы не видели ничего, кроме темной массы армии Фейсала, заполнявшей долину от одного края до другого. Повсюду горели сотни костров из веток колючего кустарника, вокруг которых расположились арабы. Они варили кофе, ели или уже спали, завернувшись, как мумии, в свои плащи, вплотную друг к другу среди разлегшихся где попало верблюдов. Огромное количество верблюдов делало этот сумбур неописуемым: животные ложились там, где стояли, иногда на привязи, по всему лагерю, продолжали подходить все новые, к ним устремлялись стреноженные, ревевшие от голода и возбуждения. По окрестностям расходились патрули, разгружались караваны, а в самой середине этого месива сердито лягали друг друга несколько дюжин египетских мулов.

Среди этого бедлама мы прокладывали себе дорогу к островку покоя в самом центре долины, где обнаружили шерифа Фейсала, и остановили рядом с ним своих верблюдов. Он сидел на ковре, расстеленном прямо поверх камней, между своим кузеном шерифом Шарафом, Кайммакамом, оба из Имарета и Таифа, и Мавлюдом, ныне состоявшим при нем хмурым и резким месопотамским патриотом. Перед ним стоявший на коленях секретарь записывал какое-то распоряжение, а другой, за его спиной, громко читал донесения при свете серебряного светильника, горевшего в руках у невольника. Ночь была безветренная, и незащищенное пламя в тяжелом воздухе оставалось прямым и неподвижным.

Как всегда невозмутимый, Фейсал приветствовал меня улыбкой, которая не сходила с его губ, пока он не кончил диктовать. Потом извинился за то, что принимает меня в таких примитивных условиях, и кивком головы приказал невольникам оставить нас наедине. Когда все присутствующие удалились, на открытую площадку перед нами с трубным ревом ворвался обезумевший верблюд. Мавлюд кинулся ему наперерез, чтобы оттащить назад, но вместо этого верблюд потащил его самого. В этот момент на животном развязался вьюк, и на молчаливого Шарафа, на светильник и на меня обрушилась лавина запасенного на корм сена. "Слава Аллаху, -- серьезно заметил Фейсал, -- что это не масло и не мешки с золотом". Потом он рассказал мне о неожиданных событиях, которые произошли за последние двадцать четыре часа на фронте.

Турки проскользнули в обход арабского боевого охранения в Вади Сафре по боковой дороге в холмах и отрезали ему путь к отступлению. Харбы в панике рассеялись по окружавшим их с обеих сторон оврагам и бежали группами по двое и по трое, опасаясь за свои семьи, оказавшиеся под угрозой. Турецкая кавалерия хлынула в пустую долину и через Дифранский перевал к Бир Саиду, где их командир Галиб-бей едва не захватил ничего не подозревавшего Зейда, спавшего в своей палатке. Однако того успели вовремя предупредить. С помощью шерифа Абдуллы ибн Таваба, старого служаки, отличившегося в Харисе, эмир Зейд сдерживал противника достаточно долго, чтобы успеть свернуть хотя бы часть палаток, навьючить на верблюдов багаж и отойти. Затем он бежал и сам. Но его войско растворилось в массе беглецов, широким потоком устремившихся ночью к Янбо.

Таким образом, дорога на Янбо оказалась открыта Для турок, и Фейсал с пятью тысячами солдат устремился сюда, чтобы защитить свою базу до организации сколько-нибудь правильной обороны. Он прибыл сюда всего на полчаса раньше нас. Его агентурная сеть была полностью разрушена: харбы, в темноте потерявшие способность соображать, приносили со всех сторон нелепые и противоречивые донесения о силах турок, об их передвижениях и намерениях. Он не имел ни малейшего понятия, нанесут ли они удар по Янбо или же удовольствуются удержанием приходов из Вади Янбо в Вади Сафру, направив основные силы в сторону побережья, на Рабег и Мекку. В любом случае положение было весьма серьезным: самое лучшее, что могло случиться, это если бы их привлекло присутствие здесь Фейсала. Тогда они должны были бы потерять много времени, пытаясь окружить его полевую армию, а мы в это время укрепили бы Янбо. Пока же Фейсал делал все, что было в его силах, и делал это весьма бодро. Я сидел и слушал его новости, вернее просьбы и жалобы.

Сидевший рядом со мной Шараф, деловито орудовавший зубочисткой в своих сияющих зубах, вступил в разговор всего раз или два за целый час. Мавлюд то и дело наклонялся ко мне за спиной неподвижного Фейсала, с явным удовольствием подхватывая каждое слово донесения, которое могло бы быть обращено в пользу немедленного перехода в контрнаступление.

Это продолжалось до половины пятого утра. Стало очень холодно, от влажного воздуха долины набух ковер, а от него стала влажной и наша одежда. Лагерь постепенно затихал по мере того, как люди и животные укладывались спать. Над ними медленно скапливаласьбелая дымка пара от дыхания, и в ней поднимались столбы дыма (от костров). За спиной у нас вставал из тумана Джебель Рудва, казавшийся еще более крутым и суровым, чем всегда, и в обманчивом свете луны таким близким, словно его огромная масса нависла над самыми нашими головами.

Наконец Фейсал покончил с неотложными делами. Мы съели всухомятку полдюжины фиников и свернулись на влажном ковре. Я долго лежал, дрожа от холода, и видел, как телохранители Фейсала из племени биаша, удостоверившись в том, что тот спит, осторожно подобрались к нему и тщательно укрыли своими плащами.

Часом позже, перед рассветом, мы нехотя поднялись (было слишком холодно, чтобы продолжать притворяться спящими), и невольники разожгли костер из пальмовых веток, чтобы нас обогреть. Мы с Шарафом отправились выяснить, достаточно ли имеется еды и топлива на данный момент. По-прежнему со всех сторон прибывали разведчики со слухами о готовящейся атаке. В лагере было недалеко до паники. Фейсал решил передислоцироваться, отчасти потому, что в случае ливня в горах нас неминуемо смыло бы водой, а отчасти чтобы занять умы солдат и найти их энергии хоть какое-то применение.

Ударили барабаны, и на верблюдов быстро навьючили поклажу. После второго сигнала все вскочили в седла и разъехались вправо и влево, оставляя широкую дорогу, по которой на своей кобыле поехал Фейсал. В шаге за ним ехал Шараф, а дальше -- знаменосец Али, великолепный головорез из Неджда, с орлиным лицом, обрамленным угольно-черными длинными косами, ниспадающими с висков. Али был одет очень ярко и восседал на высоком верблюде. За ним вперемешку двигалась свита -- шерифы, шейхи, невольники и я. В то утро Фейсала охраняли восемь сотен людей.

Фейсал поднимался на холмы и спускался в ложбины в поисках удобного места для лагеря и наконец решил остановиться в дальней части открытой долины, простиравшейся прямо на север от деревни Нахль Мубарак. Дома настолько утопали в зелени деревьев, что лишь немногие из них были видны издалека. Фейсал приказал раскинуть два своих шатра в южной части долины, под небольшим каменистым холмом. У Шара-фа также был персональный шатер, в котором с нами поселились некоторые другие начальники. Стража построила вокруг свои шалаши и навесы, а египетские стрелки, расположившиеся ниже нас, поставили свои двадцать палаток в одну красивую линию, придав им вполне военный вид. Нас было довольно много, хотя, если всмотреться, все это производило не слишком внушительное впечатление.

ГЛАВА 19

Мы простояли так два дня; большую часть этого времени я провел в обществе Фейсала и более глубоко познакомился с принципами его командования в тот сложный период, когда моральное состояние солдат из-за поступавших тревожных сообщений, а также из-за дезертирства северных харбов оставляло желать много лучшего. Стремясь поддержать боевой дух своего войска, Фейсал делал это, вдохновляя своим оптимизмом всех, с кем ему приходилось общаться. Он был доступен для всех, кто за стенами его шатра ожидал возможности быть услышанным, и всегда до конца выслушивал жалобы, в том числе и в форме хорового пения бесконечно длинных песен с перечислением бед, которые солдаты заводили вокруг шатра с наступлением темноты. И если не решал какой-то вопрос сам, то вызывал Шарафа или Фаиза, поручая дело им. Проявления этого крайнего терпения были для меня еще одним уроком того, на чем зиждется традиционное военное командование в Аравии.

Не менее поразительно было и самообладание Фей-сала. Когда его квартирмейстер Мирзук эль-Тихейми приехал от Зейда, чтобы поведать скандальную историю их беспорядочного бегства, Фейсал лишь принародно посмеялся над ним и велел ждать, пока он переговорит с шейхами харбов и агейлов, чья беспечность была главной причиной катастрофы. Он собрал их, мягко пожурил за те или иные промахи, за причиненный ущерб и посочувствовал по поводу их потерь. Затем вновь позвал Мирзука и уединился с ним, опустив полог шатра, -- признак конфиденциальности беседы. Я подумал о семантике имени "Фейсал" (карающий меч, сверкающий при ударе) и с ужасом представил себе возможную сцену, но он лишь подвинулся, освобождая место на ковре для Мирзука, со словами: "Садись! И расскажи о ваших славных боевых подвигах, повесели нас". Мирзук, красивый, умный юноша (пожалуй, с чуть резковатыми чертами лица), начал, постепенно вдохновляясь темой, на своем многословном атейбском наречии живописать картины бегства юного Зейда. Он говорил об ужасе Ибн Тавабы, этого знаменитого бандита, и о величайшем несчастье, постигшем почтенного Хусейна, отца шерифа Али, харитянина, который лишился своей утвари для приготовления кофе!

Фейсал обладал богатым музыкальным тембром голоса и умело пользовался им в разговоре с подчиненными. Он говорил с ними на диалекте племени, но в какой-то своеобразной манере неуверенности, как если бы с мучительной нерешительностью подыскивал фразы, словно заглядывая внутрь каждого слова. Наверное, его мысли лишь не намного опережали слова, видимо, поэтому найденные фразы были очень просты, эмоциональны и искренни. Казалось, что щит из слов, защищавший его мысли, настолько тонок, что за ним можно было различить пылание чистого, мужественного духа.

Временами он сверкал остроумием, оно было неизменным магнитом доброжелательности араба. Однажды ночью Фейсал беседовал с шейхами племени рифаа, отправляя их на операцию по захвату равнины на едва различимом водоразделе по эту сторону Бир эль-Фагира, покрытую зарослями акации и тамариска. Здесь длинная лощина соединяла Бруку и Бир Саид. Он мягко напомнил им о приближении турок и что они должны были их остановить, возложив на Аллаха надежды на победу. Он добавил, что это будет невозможно, если они уснут. Старики -- а в Аравии мнение стариков имеет больший вес, чем людей молодых -- разразились восхищенными речами, выразили уверенность в том, что Аллах непременно принесет им победу или даже две победы, и увенчали свои пожелания молитвой о том, чтобы жизнь Фейсала стала чередой множества небывалых доселе побед. Главное же состояло в том, что они стали выставлять по ночам усиленное охранение.

Распорядок жизни в лагере был прост. Перед самым рассветом имам армии, поднявшись на вершину небольшого холма над спящей армией, громко призывал всех помолиться. У него был могучий, резкий голос, которому долина, превращавшаяся в огромный резонатор, вторила эхом, раскатывавшимся среди холмов. Этот трубный глас поднимал всех: и готовых молиться, и ругавшихся на чем свет стоит, что их разбудили. Как только заканчивал молитву этот имам, ее подхватывал мягким музыкальным голосом имам Фейсала, стоявший у самого его шатра. Через минуту после этого один из пяти невольников Фейсала (все они были освобождены, но решили остаться, так как служить прежнему господину им было приятно, к тому же слугам от Фейсала кое-что перепадало) входил в наш с Шарафом шатер с чашкой сладкого кофе. Считалось, что сахар подходит для первой чашки по утреннему холодку.

Часом позднее, или около того, отбрасывали спальный полог шатра Фейсала: это означало приглашение собеседников из числа домочадцев. Таких бывало четверо или пятеро. После ознакомления с утренними сообщениями в шатер вносили поднос с завтраком. Это были в основном финики из Вади Янбо. Мать Фейсала, черкешенка, порой присылала ему из Мекки ящик своих знаменитых пряников, а иногда Хеджрис, его личный слуга, баловал нас бисквитами странного вкуса и кашей собственного приготовления. После завтрака мы наслаждались поочередно горьким кофе и сладким чаем, а Фейсал тем временем диктовал секретарю письма. Одним из секретарей был искатель приключений Фаиз эль-Хусейн, другим -- имам Фейсала, человек с печальным лицом, выделявшийся среди других тем, что с луки его седла всегда свешивался потрепанный зонт. Иногда в этот час Фейсал давал личную аудиенцию кому-нибудь из солдат, но это бывало редко, потому что спальный шатер предназначался только для личных нужд шерифа. Это была обычная палатка колоколом, в которой находились сигареты, походная кровать, очень хороший курдский ковер и посредственный ширазский, а также восхитительный старый белуджский молитвенный ковер, на котором Фейсал молился.

Примерно в восемь утра Фейсал вешал себе на пояс парадный кинжал и переходил в шатер для приемов, пол которого был застелен двумя чудовищными килимами. фейсал усаживался в глубине шатра лицом к открытой стороне, а мы размещались полукругом спинами к стене, в отдалении от него. Невольники прикрывали нас сзади и толпились у открытой палатки, присматривая за осаждавшими шатер просителями, часть из которых лежала на песке перед входом в шатер или за ним в ожидании своей очереди. С делами старались покончить к полудню, когда эмир обыкновенно поднимался с ковра.

Потом мы, считавшиеся домочадцами, и все возможные гости собирались в жилом шатре. Хеджрис и Салем вносили поднос с блюдами для ленча; последних бывало столько, сколько позволяли обстоятельства. Фейсал был страстным курильщиком, но ел очень мало и обычно лишь делал вид, прикасаясь пальцами или ложкой к фасоли, чечевице, шпинату, рису и сладким лепешкам, потом, решив, что все наелись, делал знак рукой, поднос исчезал, и на первом плане, у входа в шатер, появлялись невольники с водой для омовения пальцев. Толстяки вроде Мухаммеда ибн Шефии забавно сетовали на быстроту и скудость эмирских трапез и велели готовить у себя еду, за которую принимались по возвращении от Фейсала. После ленча мы некоторое время разговаривали, успевая выпить по две чашки кофе и по два стакана похожего на сироп зеленого чая. Затем полог жилого шатра опускался до двух часов пополудни, что означало, что Фейсал либо спит, либо читает, либо занимается личными делами, после чего он вновь усаживался в приемном шатре и не уходил оттуда, пока не отпускал всех, желавших с ним говорить. Я ни разу не видел, чтобы хоть один араб вышел от него недовольным или обиженным, -- надо отдать должное его такту и памяти; по-видимому, он не терялся ни при каких обстоятельствах и без труда безошибочно вспоминал степень родства.

Если после второй аудиенции оставалось время, он прогуливался с друзьями, беседуя о лошадях или растениях, осматривая верблюдов или же спрашивая у кого-нибудь названия попадавшихся достопримечательностей. Вечерняя молитва иногда совершалась публично, хотя Фейсал не демонстрировал набожности напоказ. После молитвы он принимал людей в жилом шатре по одному, планируя ночные рекогносцировки и патрулирование, -- большая часть таких действий в полевых условиях проводилась в темное время. Между шестью и семью часами вечера вносили ужин, на который невольники приглашали всех присутствовавших в штабе. Ужин напоминал ленч, за тем исключением, что к огромному блюду риса добавлялись куски вареной баранины. Это было \emph{медфа эль-сухур} -- главное блюдо. Мы соблюдали тишину, пока все не бывало съедено.

Этой трапезой и заканчивался наш день, и покой нарушался лишь бесшумно -появлявшимся с довольно длительными интервалами босоногим невольником, разносившим на подносе чай. Фейсал ложился очень поздно и никогда не выказывал желания поторопить нас с уходом. Вечерами он, насколько возможно, расслаблялся, избегая дел, от которых можно было уклониться. Иногда посылал за кем-нибудь из шейхов, чтобы послушать местные предания или поговорить об истории племен и их генеалогии, или же местные поэты пели для нас о битвах; то были протяжные традиционные песнопения с множеством эпитетов и сентиментальностей, воскрешавшие эпизоды истории каждого поколения. Фейсал был страстным поклонником арабской поэзии и часто побуждал своих собеседников к чтению и обсуждению лучших стихов, вознаграждая отличившихся. Иногда, правда, очень редко, он играл в шахматы и играл великолепно, с бездумной прямотой фехтовальщика. Изредка, может быть, желая доставить мне удовольствие, он рассказывал о том, что видел в Сирии, или о некоторых тайнах турецкой истории, а бывало, и о семейных делах. Из его уст я слышал многое о людях и партиях Хиджаза.

ГЛАВА 20

Однажды Фейсал неожиданно спросил меня, не хотел ли бы я носить в лагере арабское платье, например, из его гардероба. Я счел, что это будет для меня лучше, поскольку оно больше подходило для жизни среди арабов, которая мне предстояла. Кроме того, тогда солдаты из племен будут лучше понимать, как им следует ко мне относиться. Одетыми в хаки они привыкли видеть турецких офицеров. Если я стану носить платье жителя Мекки, они будут воспринимать меня как если бы я был одним из их вождей. Кроме того, я смогу входить и выходить из шатра Фейсала, не привлекая к себе особого внимания и не вынуждая тем самым Фейсала к объяснениям по моему поводу с посторонними.

Я немедленно и с большим удовольствием согласился с его предложением. Тем более что в армейской форме было просто мучительно разъезжать на верблюде или сидеть на земле во время привалов. Арабская одежда, носить которую я научился еще до войны, была чище и удобнее в пустыне. Хеджрис тоже был доволен и дал волю фантазии, обряжая меня в плащ, недавно присланный Фейсалу двоюродной бабушкой из Мекки. Плащ был из великолепного белого шелка с золотой вышивкой, похожей на украшения свадебного платья (может быть, это был намек?). Чтобы привыкнуть к новому ощущению свободы в движениях, я походил в нем по пальмовым садам Мубарака и Бурки.

Эти деревни были прекрасными селениями, построенными из необожженного кирпича на высоких земляных насыпях, окружавших пальмовые сады. Нахль Мубарак протянулся к северу, а Бурка -- прямо к югу от него по другую сторону заросшей колючим кустарником долины. Дома были маленькие, со стенами, обмазанными изнутри глиной, прохладные и очень чистые, обстановка и утварь ограничивались парой циновок, кофемолкой, горшками для приготовления еды и подносами. Узкие улицы скрывались в тени свободно росших деревьев. Высота земляных валов, окружавших возделанные участки земли, достигала порой пяти футов, и они были в большинстве случаев искусственными, возведенными из выкопанной между деревьями лишней земли, смешанной с домашним мусором и камнями, собранными за Вади.

Эти дамбы должны были защищать посевы от ливневых потоков. В противном случае Вади Янбо затопила бы сады, поскольку они лежали ниже уровня долины, иначе не действовала бы система орошения. Узкие участки были разделены заборами из переплетенных пальмовых веток или же глинобитными стенками и окружены неширокими приподнятыми арыками, по которым струились ручейки пресной воды. Ворота каждого сада были выше уровня воды, и к ним вели мостики из трех или четырех пальмовых стволов для прохода ослов или верблюдов. На каждом участке имелся глиняный шлюз, который открывали, когда приходила очередь полива. Главной сельскохозяйственной культурой были высаженные правильными рядами пальмы, за которыми хозяева тщательно ухаживали, а между ними росли ячмень, редис, огурцы, табак и хенна. В верховьях Вади Янбо более холодный климат не позволял выращивать виноград.

Остановка в Нахль Мубараке в силу обстоятельств могла быть всего лишь передышкой, и я подумал, что мне лучше вернуться в Янбо, чтобы серьезно продумать десантную операцию по поддержке этого порта, с учетом обещания военно-морского командования оказать нам в этом всяческую помощь. Мы решили, что я должен проконсультироваться с Зейдом и заручиться как можно более успешным взаимодействием с ним. Фейсал предоставил мне великолепного верхового верблюда. Мы поехали вдоль Вади Мессариха новым путем, через агидские холмы, опасаясь встреч с турецкими патрулями на более прямой дороге. Со мною был Бедр ибн Шефия; мы спокойно покрыли все расстояние за один шестичасовой переход и были в Янбо еще до рассвета. Устав от постоянного тревожного ожидания и сумятицы лагеря Фейсала, после трехсуточного недосыпания я направился прямо в пустовавший дом Гарланда (сам он жил на борту военного корабля в гавани), где рухнул на скамью и уснул, однако меня скоро разбудили с известием, что приближается шериф Зейд, и я поднялся на городскую стену, чтобы взглянуть на возвращавшиеся остатки разбитой армии.

Их было человек восемьсот, притихших, но более никак не пристыженных поражением. Сам Зейд казался совершенно безразличным. Въезжая в город, он обернулся к ехавшему за ним губернатору Абдель Кадеру со словами: "Э, да твой город в руинах! Я дам телеграмму отцу, чтобы прислал человек сорок каменщиков на общественные здания". Так он и сделал. Я телеграфировал капитану Бойлу, что над Янбо нависла серьезная угроза, и тот немедленно ответил, что его флот будет на месте вовремя, если не раньше намеченного срока. Это было утешительно, так как уже на следующий день пришли скверные вести: турки, наступая значительными силами из Бир Саида на Нахль Мубарак, вошли в соприкосновение с плохо подготовленными фейсаловскими новобранцами. После короткого боя Фейсал оставил свои позиции и отступил к Янбо. Казалось, что наша война вступает в завершающую стадию. Я взял камеру и у Мединских ворот сфотографировал возвращавшихся братьев. С Фейсалом было почти две тысячи солдат, но среди них не числилось ни одного из племени джухейна. Это было похоже на предательство и даже на дезертирство целого племени -- мысль, которую мы оба отбросили как совершенно невозможную.

Меня немедленно вызвали в его дом, и он рассказал мне, что произошло. Турки подошли тремя батальонами пехоты на мулах и отрядом кавалерии на верблюдах. Командовал ими Галиб-бей, чрезвычайно хитрый военачальник, действовавший так, как ранее под началом командующего корпусом. Экспедицию приватно сопровождал Фахру-паша, а его проводником и офицером связи с арабами был Дахиль-Алла эль-Кади, наследственный судья племени джухейна, соперник шерифа Мухаммеда Али эль-Бейдави и второй после него человек в племени.

Сначала они форсировали Вади Янбо, выйдя к рощам Бруки, а затем нависли над арабскими коммуникациями, связывавшими с Янбо. Они могли свободно вести огонь по Нахль Мубараку из своих семи орудий. Фейсал не растерялся и бросил солдат-джухейнцев на левый фланг, чтобы занять большую долину. Центр и правый фланг были в Нахль Мубараке, а египетской артиллерии он приказал занять огневые позиции на Джебель-Агиде, чтобы отрезать его от турок. Затем открыл огонь по Бруке из двух тяжелых орудий, стрелявших пятнадцатифунтовыми снарядами.

Огонь из этих орудий вел сирийский офицер Расим, бывший командиром батареи в турецкой армии, и делал это великолепно. Старые, но еще пригодные для стрельбы пушки были получены в дар от Египта, но там, видно, решили, что для диких арабов сойдут и такие -- как, впрочем, и шестьдесят тысяч выбракованных винтовок, реликвий галлиполийской кампании. У Расима не было ни орудийных панорам, ни дальномеров, ни таблиц, ни современного пороха.

Расстояние до противника достигало шести тысяч ярдов, а покрытые зеленой плесенью взрыватели шрапнельных зарядов помнили еще англо-бурскую войну, и снаряды либо вообще не разрывались, либо разрывы происходили на недолетах. Однако у Расима не было возможности отослать обратно негодные боеприпасы, и он палил без передышки, как безумный, громко смеясь над таким способом ведения войны. Глядя на своего командира, солдаты-бедуины приободрились. "Хвала Аллаху, вот настоящие пушки, -- говорили они, -- смотри, как грохочут!" Расим же орал, что турки гибнут сотнями от каждого снаряда, и арабы очертя голову рвались вперед.

Дело шло неплохо, и Фейсал уже почти поверил в решительный успех, когда внезапно занимавший долину левый фланг его армии дрогнул, остановился, а потом в беспорядке откатился. Фейсал поскакал из центра к Расиму с криком, что джухейнцы отступают и надо спасать пушки. Расим запряг в них орудийные расчеты и погнал к Вади Агиде, где держали совет перепуганные египтяне. За ним устремились агейлы и атбанцы, и солдаты Мухаммеда ибн Шефии -- харбы и биаши. Деморализованная армия, в арьергарде которой оказался Фейсал со своими приближенными, потащилась в сторону Янбо, оставив воинов племени джухейна туркам.

Когда я слушал рассказ об этом печальном конце, вместе с Фесайлом проклиная предательство братьев Бейдави, за дверьми послышалась какая-то возня, и, прорвавшись через заслон невольников, в комнату влетел Абдель Керим. Он бросился к возвышению, на котором сидели мы с Фейсалом, поцеловал конец шнура его чалмы и опустился на циновку рядом с нами. "Ну как?" -- сверля его взглядом, спросил Фейсал. Абдель Керим заговорил о тревоге, охватившей его при виде отхода Фейсала, о том, как они с братом и со своими доблестными воинами всю ночь одни, без артиллерии дрались с турками, пока не убедились в том, что удержать пальмовые рощи невозможно, и также двинулись вспять, к Вади Агиде. Как раз в эти минуты его брат и половина оставшихся мужчин племени проходили через городские ворота. Остальные задержались на Вади Янбо для водопоя.

"Но почему вы ушли с поля боя и вернулись в лагерь?" -спросил Фейсал. "Только для того, чтобы приготовить себе по чашке кофе", -- отвечал Абдель Керим. "Мы вступили в бой с рассветом и к наступлению сумерек очень устали, да и жажда нас мучила!" Мы с Фейсалом зашлись от хохота. А потом решили посмотреть, что можно сделать для спасения города.

Первый шаг был прост: мы отослали всех джухейнцев обратно к Вади Янбо с приказанием сосредоточиться в Хейфе для непрерывного давления на турецкую линию связи. Они должны были также разместить группы снайперов в агидских холмах. Эти диверсионные меры должны были отвлечь как можно больше турок, чтобы те не могли двинуть против Янбо силы, численно превосходящие его защитников, у которых к тому же оказывалось позиционное преимущество. Город на плоской вершине кораллового рифа возвышался футов на двадцать над уровнем моря и был с двух сторон окружен водой, а подходы к нему с двух других представляли собою плоскую песчаную равнину, простиравшуюся на многие мили и лишенную всякой растительности, местами непроходимую из-за рыхлости песка. К тому же здесь не было никаких источников пресной воды. При свете дня под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня город здесь был бы совершенно неприступен.

С минуты на минуту ожидалось прибытие артиллерии: Бойл, как обычно делавший больше, чем обещал, меньше чем за двадцать четыре часа сосредоточил на рейде Янбо пять кораблей. Он поставил мелководный монитор "М-31" в дальнем конце юго-восточной бухты, откуда его шестидюймовые орудия могли контролировать возможное направление наступления турок. Его капитану Крокеру не терпелось пустить в ход эти звонко стрелявшие пушки. Более крупные корабли встали на якорь для ведения огня дальнобойными орудиями через город, а в случае необходимости и для защиты другого фланга огнем из северной бухты. Прожекторы "Даффрина" и "М-31" обшарили песчаную равнину на подступах к городу.

Арабы в восхищении пересчитывали вставшие на рейде корабли и готовились внести свой вклад в достойный прием ночных гостей. Можно было надеяться, что паники больше не будет, но чтобы придать им полную уверенность в себе, нужно было отвести им для защиты какие-нибудь укрепления. Рыть окопы не было смысла, отчасти из-за твердости кораллового грунта, а также потому, что опыта в этом у них не было, да и пользоваться ими они не были приучены. Поэтому мы продублировали городскую стену из крошившихся от соли камней, построив рядом новую, засыпали промежуток между ними землей, сделав таким образом эти бастионы шестнадцатого века неуязвимыми по крайней мере для винтовок, а, вероятно, и для турецких горных орудий. Бастионы мы окружили колючей проволокой, разместив ее гирлянды между стоявшими с наружной стороны стены резервуарами для сбора дождевой воды. В точках с наилучшими углами обстрела отрыли пулеметные окопы и посадили в них кадровых пулеметчиков Фейсала. В этой схеме нашлось место всем, включая и египтян, не скрывавших своего удовлетворения. Главным инженером и консультантом при этом был Гарланд.

После захода солнца город почти ощутимо дрожал от возбуждения. Весь день над ним разносились крики, переругивались рабочие, строившие укрепления, кое-кто постреливал в воздух. В ту ночь спать почти никто не ложился. Около одиннадцати часов прозвучал сигнал тревоги. Сторожевые отряды наткнулись на противника всего в трех милях от города. Гарланд с рупором в руках прошел по многочисленным городским улицам, поднимая солдат гарнизона. Они выскакивали из домов и в мертвой тишине разбегались по своим местам, без единого слова или случайного выстрела. Матросы, дежурившие на минарете, передали сигнал тревоги на корабли, разом вспыхнули все прожекторы, и их лучи, причудливо перекрещиваясь, стали медленно обшаривать пучками света равнину, по которой должны были двигаться наступавшие отряды. Однако никаких признаков атаки не наблюдалось, и у нас не было причин открывать огонь.

Впоследствии Дахиль-Алла рассказывал мне, что посоветовал туркам атаковать Янбо в темноте, чтобы одним ударом уничтожить армию Фейсала раз и навсегда, но на этот раз, в полной тишине, в ярком свете прожекторов, лившемся с освещенных кораблей, перекрывших всю гавань, высветившем брустверы, которые предстояло преодолеть, отвага изменила туркам. Они повернули обратно, и я думаю, что именно в эту ночь они проиграли войну. Сам я в это время был на борту "Сувы" и наконец-то крепко спал. Я был благодарен Дахиль-Алле за осторожность, к которой он призывал турок, и хотя мы, может быть, лишились возможности одержать громкую победу, был бы готов отдать много больше за эти восемь часов безмятежного отдыха.

ГЛАВА 21

На следующий день кризис миновал. Турки явно потерпели поражение. Племя джухейна проявило активность на своем фланге, действуя от Вади Янбо. Фортификационные усилия Гарланда по защите города были поистине впечатляющими. Сэр Арчибальд Мюррей, к которому Фейсал обратился с просьбой о демонстрации в Синае, чтобы предотвратить отвод турок в Медину, прислал вдохновляющий ответ, и все облегченно вздохнули. Несколькими днями позднее Бойл рассредоточил корабли, пообещав при следующем сигнале тревоги повторить прожекторную атаку, а я воспользовался возможностью отправиться в Рабег, где встретил полковника Бремона, обросшего бородой начальника французской военной миссии, единственного настоящего военного в Хиджазе. Он по-прежнему использовал свой французский отряд в Суэце в качестве рычага для перевода британской бригады в Рабег, а поскольку подозревал, что я не полностью на его стороне, попытался обратить меня в свою веру.

В ходе последующей дискуссии я высказался о необходимости скорейшего наступления на Медину, поскольку считал, как и остальные британцы, что падение Медины являлось необходимым предварительным условием дальнейшего развития арабского восстания. Он резко одернул меня, сказав, что настаивать на взятии Медины неразумно. По его мнению, арабское движение достигло максимума полезности самим фактом восстания в Мекке, а военные операции против турок лучше проводить без посторонней помощи, силами Великобритании и Франции. Он высказал пожелание о высадке союзных войск в Рабеге, так как это охладило бы пыл племен, сделав в их глазах подозрительным шерифа. Тогда иностранные войска стали бы его главной защитой и это было бы нашим делом вплоть до окончания войны, когда после разгрома турок державы-победительницы смогут отобрать Медину у султана согласно условиям мирного договора и отдать ее под управление Хусейна, с сохранением законного суверенитета Хиджаза.

Я не разделял легкомысленной убежденности Бремона в том, что мы достаточно сильны, чтобы отказаться от помощи малых союзников, и прямо сказал ему об этом. Я придавал величайшее значение немедленному захвату Медины и рекомендовал Фейсалу взять Ведж, чтобы иметь возможность по-прежнему угрожать железной дороге. Одним словом, в моем понимании арабское движение не оправдало бы самого факта своего существования, если б его энтузиазм не привел арабов в Дамаск. Это им не воспринималось уже по тому, что договор Сайкс -- Пико 1916 года между Францией и Англией был составлен Сайксом в расчете именно на эту перспективу и в возмещение предусматривал создание независимых арабских государств в Дамаске, Алеппо и Мосуле, так как в противном случае эти районы попали бы под неограниченный контроль Франции. Ни Сайкс, ни Пико не считали, что это реально, мое же мнение было прямо противоположным, и я полагал, что после этого мощь арабского движения предотвратит введение в Западной Азии -- нами или кем-то другим -- недопустимых "колониальных" схем эксплуатации. Бремон отмолчался, перевел разговор в свою техническую сферу и убеждал меня, чуть ли не клянясь честью штабного офицера, в том, что оставление Янбо и поход на Ведж были бы для Фейсала с военной точки зрения самоубийством. Но я не видел убедительной силы в приводимых им многословных доводах и прямо сказал ему об этом.

Это был странный разговор между старым солдатом и молодым человеком в причудливом платье, оставивший у меня неприятный привкус. Полковник, подобно всем своим соотечественникам, был реалистом в любви и войне. Даже в поэтических ситуациях французы оставались неисправимыми прозаиками, видевшими вещи в прямом свете рассудка и понимания, а не полуприкрытыми глазами, что свойственно наделенным богатым воображением британцам. Это две крайности национального характера тех и других. Однако я контролировал себя в достаточной мере, чтобы не рассказывать ни одному арабу об этом разговоре, и послал полный отчет о нем полковнику Уилсону, который немедленно приехал к Фейсалу для обсуждения веджской перспективы во всех ее аспектах.

Еще до приезда Уилсона центр внимания турок резко переместился. Фахри-паша видел безнадежность нападения на Янбо, как и направления Хусейна за неуловимыми джухейнцами в Хейф. Кроме того, его в самом Нахль-Мубараке сильно бомбила пара английских гидропланов, которым было трудно летать над пустыней и которые в двух случаях удачно накрыли противника, несмотря на обстрел шрапнелью. В результате он решил спешно отойти на Бир Саид, оставив небольшие силы для сдерживания джухейнцев, и двинуться дальше по Дороге султанов к Рабегу во главе основной массы своих солдат. Эти изменения, несомненно, были отчасти обусловлены необычайной силой Али в Рабеге. Как только Али услышал о разгроме Зейда, он тут же послал ему пополнение и пушки, а когда потерпел поражение и сам Фейсал, он решил двинуться на север со всей своей армией для нападения на турок в Вади Сафре, чтобы прогнать их от Янбо. В распоряжении Али было почти семь тысяч солдат, и Фейсал понимал, что если продвижение будет синхронизировано с одной из его частей, силы Фахри могут быть разбиты в холмах, оказавшись зажатыми в клещи. Он телеграфировал это предложение и просил отсрочки на несколько дней для приведения в готовность своих потрясенных солдат.

Али уже был в полной готовности и не хотел ждать. Поэтому Фейсал спешно отправил Зейда к Масахали в Вади Янбо для проведения необходимых приготовлений. Когда они были завершены, он послал Зейда занять Бир Саид, что и было успешно сделано. Затем приказал джухейнцам двинуться к нему для поддержки. Они запротестовали, потому что Ибн Бейдави завидовал растущему влиянию Фейсала среди племен и хотел оставаться необходимым. Фейсал неожиданно двинулся к Нахль-Мубараку и за одну ночь убедил племя джухейна в том, что он их вождь. На следующее утро все они уже были на марше, он же отправился стягивать северных харбов к перевалу Таша, чтобы перерезать туркам пути отступления в Вади Сафра. У него было почти шесть тысяч солдат, и если бы Али занял северную окраину долины, ослабленные турки оказались бы между двух огней. К сожалению, этого не произошло. Когда уже на марше он услышал от Али, что после мирного возвращения обратно Бир ибн Хасани его люди были деморализованы ложными сообщениями о проявлениях нелояльности среди субхов и в полном беспорядке быстро откатились обратно к Рабегу. Во время этой зловещей паузы в Янбо прибыл полковник Уилсон, чтобы убедить нас в необходимости немедленного проведения операции против Веджа. Был выработан измененный план, согласно которому Фейсал должен был направить все силы джухейнцев и свои постоянные батальоны на Ведж, при максимальной поддержке флота. Такая сила могла бы обеспечить успех, но тогда Янбо оставался бы пустым и беззащитным. Фей-сал побоялся рисковать. Он обоснованно заметил, что турки в окружавшей его местности все еще сохраняют мобильность, что силы Али оказались дутыми, неспособными защитить Рабег при серьезном наступлении и поскольку Рабег является бастионом, защищающим Мекку, ему скорее придется бросить Янбо и переправиться с солдатами через реку, чтобы умереть, сражаясь, нежели пережить потерю побережья.

Чтобы успокоить его, Уилсон в радужных тонах расписал силу Рабега. Для проверки его искренности Фейсал потребовал, чтобы тот дал ему слово, что рабегский гарнизон при поддержке британского флота сможет выстоять перед противником до падения Веджа. В поисках поддержки Уилсон оглядел молчаливую палубу "Даффрина" (на котором проходила наша беседа) и благородно дал требуемое слово. Мудрая игра, поскольку без этого Фейсал не сдвинулся бы с места, тогда как операция против Веджа, единственная наступательная операция, на которую были способны арабы, была их последним шансом не столько на обеспечение убедительной осады Медины, сколько на предотвращение занятия турками Мекки. Несколькими днями позже он укрепил свою позицию, переслав Фейсалу прямые приказания его отца, шерифа, о немедленном выступлении на Ведж со всеми имевшимися в его распоряжении войсками. Тем временем положение Рабега осложнялось. Численность сил противника в Вади Сафре и на Султанской дороге оценивалась почти в пять тысяч человек. Северные харбы умоляли сохранить их пальмовые рощи. Южные харбы, люди Хусейна Мабейрига, коварно ждали продвижения турок, чтобы напасть на сторонников шерифа с тыла. На совещании Уилсона, Бремона, Джойса, Росса и других, состоявшемся в Рабеге в сочельник, было решено подготовить на берегу, вблизи аэродрома, небольшую позицию, которую могли бы в течение нескольких часов, необходимых для погрузки имущества на корабли, удерживать под прикрытием корабельных орудий египтяне, авиация и матросский десант с "Минервы". Турки шаг за шагом продвигались вперед, а город был не в состоянии оказать сопротивление одному сильно потрепанному батальону, поддерживаемому полевой артиллерией. Однако Фахри был слишком медлителен. Он прошел Бирэль-Шейх сколько-нибудь значительными силами лишь к концу первой недели января, а семью днями позднее все еще не был готов к наступлению на Хорейбу, где находилось боевое охранение Али численностью в несколько сот человек. Уже были стычки между патрулями, но ожидавшийся со дня на день штурм постоянно откладывался. Действительно, турки встретились с непредвиденными трудностями. Их штабы оказались перед фактом массовых тяжелых заболеваний среди солдат и нараставшего изнурения животных. То и другое было результатом переутомления, отсутствия добротной пищи для людей и корма для верблюдов. Активность племен в тылу у турок сильно им мешала. Если кланы могли порой выпадать из арабского дела, то это не означало, что они становились надежными приверженцами турок, которые скоро почувствовали, что оказались во враждебной стране. Рейды представителей племен в первые две недели января нанесли им, в среднесуточном исчислении, потери по сорок верблюдов и по двадцать солдат убитыми и ранеными.

Эти рейды могли происходить в любой точке, начиная от десятимильной зоны мористее самой Медины и включая территорию холмов в радиусе семидесяти миль. Они хорошо иллюстрировали препятствия на пути турецкой армии с ее наполовину германизированной материальной частью, когда турки пытались от удаленной на большое расстояние железнодорожной станции выгрузки в отсутствии дорог продвинуться вперед по сильно пересеченной местности враждебной страны. Бюрократическое развитие войны сковывало мобильность этой армии и парализовало ее наступательный порыв. Трудности с каждой новой милей нарастали уже не в арифметической, а в геометрической прогрессии. Медина в качестве базы была выбрана ими неудачно. Ситуация была для турок настолько малообещающей, что Фахри был наполовину доволен, когда в последние дни 1916 года неожиданные шаги Абдуллы и Фейсала изменили стратегическую концепцию хиджазской войны и когда они спешно повернули мекканскую экспедицию (после восемнадцатого января) обратно от Султанской, Фарской и Гахской дорог и от Вади Сафры для пассивной обороны траншей в виду городских стен Медины -статической позиции, сохранявшейся до самого перемирия, покончившего с войной и приведшего Турцию к прискорбной для нее сдаче священного города и его беспомощного гарнизона.

ГЛАВА 22

Фейсал был пылким деятелем, самоотверженно бравшимся за все, на что решился. Он торжественно обещал немелденно отправиться в Ведж, поэтому в первый день нового года мы с ним уединились, чтобы обсудить, что это означало для нас и для турок. Вокруг нас, на многие мили вдоль Вади Янбо, небольшими группами вокруг пальмовых рощ, под самыми толстыми деревьями, и везде, где только можно было укрыться от солнца и дождя и найти пастбище для верблюдов, расположились солдаты нашей армии. Горцев, полуголых пехотинцев, стало меньше. Большинство из шести тысяч человек личного состава были зажиточными людьми, всадниками на собственных верблюдах. Очаги, на которых они готовили себе кофе, были видны издали: их выдавали седла, разложенные вокруг костров и служившие подушками для людей, то и дело укладывавшихся подремать между двумя трапезами. Психическое совершенство арабов позволяло им, расслабившись, с отрешенностью трупа лежать на каменистом грунте, подобно ящерицам сливаясь с его неровностями.

Они были спокойны и уверены в себе. Некоторые из них, прослужившие у Фейсала по полгода или дольше, утратили первоначальный пыл энтузиазма, так поразивший меня в Хамре, но зато приобрели огромный опыт, и их стойкость была для нас ценнее и важнее, нежели прежняя страстность. Их патриотизм был теперь сознательным, а присутствие в строю по мере удаления от дома становилось все более постоянным. Племенная самобытность по-прежнему сохранялась, но выработалась некая усредненная рутина жизни в лагере и в походе. Когда приближался шериф, бойцы тут же выстраивались в одну неровную шеренгу, все разом отвешивали поклон и прикладывали руку к губам, что было официальным приветствием. Они не смазывали свое оружие, объясняя, что так в него меньше забивается песок, к тому же и оружейного масла-то у них не было, а когда оно появлялось, его предпочитали втирать в свою растрескавшуюся кожу, но винтовки при этом содержались в порядке, и некоторые из стрелков могли прицельно стрелять на большие расстояния.

В массе они не создавали грозного, устрашающего впечатления, поскольку были лишены корпоративного духа, понятия о дисциплине и взаимного доверия. Чем мельче было подразделение, тем лучше оно воевало. Тысяча арабов представляла собою толпу, беспомощную перед ротой обученных турок, но трое или четверо могли остановить среди своих холмов дюжину турецких солдат. Такую же черту Наполеон подметил у мамелюков. Мы были пока еще слишком поглощены сиюминутными заботами, чтобы превратить практику скоропалительных действий в строгий принцип. Наша тактика сводилась к эмпирическому выбору первых попавшихся способов преодоления трудностей. Но и мы учились, как и наши люди.

На основании опыта сражения при Нахль-Мубараке мы отказались от идеи придания египетским отрядам солдат нерегулярных войск. Мы погрузили на корабли египетских офицеров и солдат и отправили домой, передав все их вооружение Расиму, командовавшему артиллерией армии Фейсала, и Абдулле эль-Делейми, его офицеру, отвечавшему за пулеметные подразделения. Они укомплектовали арабские роты местными рекрутами, укрепив их обученными в Турции дезертирами-сирийцами и месопотамцами. Мавлюд, пылкий адъютант Фейсала, выпросил у меня пятьдесят мулов, усадил на них своих обученных пехотинцев и сказал, что отныне они кавалерия. Он был ревнителем строгой дисциплины, прирожденным кавалеристом, и благодаря его спартанским тренировкам эти много раз битые погонщики мулов ценой мучительной муштры превратились в превосходных солдат, дисциплинированных и способных наступать по всем правилам! Они были настоящим чудом в арабской армии. Мы послали новый телеграфный запрос на пятьдесят мулов, чтобы удвоить численность "конницы", поскольку ценность такого надежного подразделения для целей разведки была очевидна.

Фейсал предложил взять с собой в поход на Ведж почти всех бедуинов джехейн, добавив к ним харбов и билли, атейбов и агейлов, чтобы придать массе солдат многоплеменной характер. Мы хотели, чтобы слух об этом походе, который должен был стать своего рода заключительным актом войны в Северном Хиджазе, прошел вдоль и поперек всей Западной Аравии. Он должен был остаться крупнейшей арабской операцией в их памяти. Мы хотели отпустить по домам тех, кто это понял, с сознанием того, что их мир действительно изменился, чтобы в будущем не было больше дезертирства и переходов на сторону противника и соперничества кланов у нас в тылу, парализующего разнобоем семейной политики в разгаре нашей борьбы.

Мы не ожидали немедленного сопротивления. Мы собирались взять с собой эту неповоротливую толпу в поход на Ведж, прямо в зубы опытному и сильному противнику, именно потому, что сражения не предвиделось. У нас были некоторые неоспоримые преимущества. Во-первых, турки только что задействовали дополнительные силы для захвата Рабега, или скорее с целью расширения своего плацдарма для этого наступления. Переброска их обратно на север заняла бы несколько дней. К тому же турки были упрямы, и мы рассчитывали на то, что они не сразу услышат о нашем походе, что не поверят первым сообщениям об этом и слишком поздно поймут свои шансы. Если бы мы совершили свой марш за три недели, то, вероятно, захватили бы Ведж врасплох. Наконец, мы могли бы превратить спорадические набеги харбов в продуманные операции для возможного захвата добычи с целью самообеспечения, но прежде всего для блокирования большого числа турок на оборонительных позициях. Зейд согласился отправиться в Рабег для организации булавочных уколов в тылу у турок. Я вручил ему письма к капитану "Даффрина", дежурного корабля на рейде Янбо, который сможет обеспечить ему быстрый проход, потому что всем, кому был известен план веджской операции, не терпелось ее поддержать.

Чтобы самому поупражняться в искусстве проведения рейдов, я на второй день 1917 года, взяв с собой в Нахль-Мубараке пробную партию из тридцати пяти махамидов, отправился к старому форту с колодцем, запомнившемуся мне с первого перехода из Рабега в Янбо. Когда стемнело, мы спешились и оставили десять человек для охраны верблюдов от возможных турецких патрулей. С остальными я стал карабкаться на Дифран. Это было трудное восхождение по острым краям пластов породы, проходивших наклонно от гребня до подножия. На склоне было множество неровностей, однако надежно ухватиться было не за что: любой кусок просто мог отколоться и остаться в руке. На вершине Дифрана царили холод и туман. Время до рассвета тянулось медленно. Мы расположились по щелям в породе и в конце концов увидели внизу шпили колоколообразных палаток в трехстах ярдах справа от нас, у подножия горы, скрытых ее отрогом от глаз наблюдателя, который находился бы внизу. В поле нашего зрения был не весь лагерь, и мы удовольствовались тем, что обстреляли верхушки палаток. Из них выскочила целая толпа турок, как зайцы попрыгавших в отрытые рядом траншеи. Они были слишком подвижными мишенями, вероятно, мало пострадали от наших выстрелов и в свою очередь открыли беглый беспорядочный огонь во всех направлениях, подняв чудовищный гвалт, словно призывая на помощь весь гарнизон Хамры. Поскольку соотношение сил и так было не в нашу пользу -десять к одному, появление у противника подкреплений могло отрезать нам путь отхода; мы осторожно отползли назад и, скрывшись из виду, быстро спустились в первую лощину, где наткнулись на двоих перепуганных турок в расстегнутых гимнастерках, делавших утреннюю зарядку. У них был жалкий вид, но мы подумали, что они могут дать полезные сведения, и потащили их в свой лагерь, где они действительно дали важные показания.

Фейсал по-прежнему переживал сдачу Янбо, который был до этого его главной базой и вторым по значению морским портом Хиджаза. Обдумывая дальнейшие меры по отвлечению турок от их задачи, мы неожиданно вспомнили о Сиди Абдулле в Ханакии. Он располагал всего пятью тысячами необученных солдат, несколькими пушками и пулеметами, да репутацией, заслуженной при успешной (хотя и слишком затянувшейся) осаде Таифа. Было стыдно оставлять его одного среди пустыни, и первой мыслью было, что он мог бы направиться в Хейбар и обложить железную дорогу, идущую к северу от Медины. Однако Фейсал значительно улучшил мой план, подумав об исторической долине ручьев и деревень, утопавших в зелени пальмовых садов, протянувшейся через неприступные холмы племени джухейна от Рудвы на восток, к долине Хамдх близ Хедии. До нее было всего сто километров от Медины в северном направлении, и она представляла собою плацдарм для непосредственной угрозы железнодорожному сообщению Фахри с Дамаском. Абдулла мог бы блокировать на восточном направлении пути подхода к Медине караванов с Персидского залива. Кроме того, эта долина была недалеко от Янбо, который легко мог снабжать Абдуллу боеприпасами и провиантом.

Предложение Фейсала было с воодушевлением принято, и мы тут же отправили Раджу эль-Хулуви с этим планом к Абдулле. Мы были настолько уверены, что тот его примет, что убедили Фейсала, не ожидая ответа, выступить от Вади Янбо на север и тем самым начать первый этап похода на Ведж.

ГЛАВА 23

Он согласился, и мы направились по широкой верхней дороге через Вади Мессарих к Увайсу, группе колодцев милях в пятнадцати к северу от Янбо. В тот день холмы выглядели прекрасно. Прошли обильные декабрьские дожди, и сменившее их теплое солнце обмануло землю, подумавшую, что уже наступила весна, И в каждой ложбинке, на каждой поляне пробивалась к солнцу молодая трава. Ее стебельки, редкие и прямые, прокладывали себе дорогу между камнями. Из седла не было видно, как трава изменила цвет грунта под ногами, но если смотреть далеко вперед, то синевато-синие и красно-коричневые обнажения на дальних склонах под острым углом зрения казались накрытыми бледно-зеленой дымкой. Местами растительность была достаточно сочной, и наши верблюды, пощипывая ее, на глазах становились бодрее.

Прозвучал сигнал к выступлению, но только для нас и агейлов. Другие подразделения армии выстроились вдоль дороги цепочкой, каждый солдат по стойке "смирно" рядом с лежавшим верблюдом, и молча приветствовали Фейсала при его приближении. "Мир вам", -- бодро отвечал он, и каждый шейх повторял за ним эту фразу. Когда мы продефилировали между рядами солдат, они, выдержав паузу, пока в седло садились их начальники, сами вскочили, и скоро за нами уже двигалась по узкому извилистому ущелью к водоразделу цепочка людей и верблюдов, растянувшаяся, насколько хватало глаз.

Единственными звуками, до того как мы достигли гребня первого холма, были приветствия, обращенные к Фейсалу. Там нашему взору открылась долина, и мы стали спускаться по пологому склону, усеянному утопленной в песке галькой и осколками кремня. Но зоркий ибн Дахиль, шейх племени руссов, два года назад поднявший в ружье этот контингент агейлов в помощь Турции и в целости приведший его к шерифу, когда началось восстание, попятился на шаг или два, быстро перестроил нашу цепочку в широкую колонну правильных шеренг и приказал ударить в барабаны. Все одновременно грянули песню в честь эмира Фейсала и его семейства.

Наша кавалькада блистала прямо-таки варварским великолепием. Впереди ехал Фейсал во всем белом, за ним, справа, Шараф в красном головном платке и окрашенных хной тунике и плаще, слева я в белом и алом, за нами трое знаменосцев, над которыми развевались полотнища из выгоревшего темно-красного шелка с позолоченными наконечниками на древках, потом отбивавшие такт марша барабанщики, а за ними колыхалась дикая масса из двенадцати сотен словно приплясывавших под музыку верблюдов отряда телохранителей, не уступавших по богатству красочного убранства нарядам своих всадников и двигавшихся почти вплотную один к другому, -- оставалось лишь удивляться, как они не мешали друг другу. Этот сверкающий поток затопил долину от края до края.

На подходе к Мессариху нас нагнал курьер с письмами к Фейсалу от Абдель Кадера из Янбо. В их числе было и запоздавшее на три дня письмо для меня с "Даффрина" о том, что капитан не примет на борт Зейда, пока не встретится со мной и не обсудит детали сложившегося положения. "Даффрин" стоял в Шерме, уединенной бухте в восьми милях от порта, на берегу которой офицеры могли играть в крикет, не подвергаясь нападениям мириадов мух, заполнявших воздух Янбо. Разумеется, они таким образом лишали себя возможности быть в курсе событий, и это служило поводом для постоянных трений между нами. Действовавший из лучших побуждений капитан не дотягивал ни до пылкого политика и революционного конституционалиста Бойла -- по широте кругозора, ни до собиравшего в каждом порту все местные сплетни Линбери с "Хардинга" -- по интеллекту.

Похоже, мне следовало отправиться на "Даффрин", чтобы решить возникшие проблемы. Зейд был славным парнем, но в своем вынужденном безделье, разумеется, мог выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, а именно сейчас нам был нужен мир. Фейсал отрядил со мною нескольких агейлов, и мы помчались в Янбо. Действительно, я доехал до города через так хорошо знакомую мне равнину всего за три часа, оторвавшись от своего недовольного эскорта (мои провожатые заявили, что не желают загонять верблюдов и натирать себе задницы из-за моего нетерпения) на полдороги. Солнце, совершенно очаровательное, когда восходило над холмами, теперь изливало потоки белой ярости на наши лица, и мне приходилось, защищаясь от него, все время держать руку козырьком перед глазами. Фейсал дал мне скакового верблюда (подарок недждского эмира его отцу) -- великолепное и необыкновенно выносливое животное. Впоследствии этот верблюд пал от переутомления, чесотки и неизбежного недогляда на пути в Акабу.

В Янбо все было не так, как я ожидал. Зейда все же взяли на борт "Даффрина", и корабль этим утром отплыл в Рабег. Я же уселся за расчеты числа кораблей, которые требовались нам для морской поддержки при движении на Ведж, и распределение транспортных средств. Фейсал обещал дожидаться в Увайсе моего сообщения о том, что все готово.

Первый же шаг привел к конфликту между гражданскими и военными властями. Абдель Кадера, энергичного, но чересчур темпераментного губернатора, по мере расширения нашей базы угнетало бремя свалившихся на него обязанностей, и Фейсал придал ему в помощь военного коменданта Тауфик-бея, сирийца из Хомса, которому подчинили артиллерийские склады. К сожалению, в городе не было компетентного специалиста, который мог бы правильно определить понятия "артиллерийские склады". В то утро разразился скандал из-за пустых ящиков. Абдель Кадер запер склад и ушел обедать. Тауфик появился на набережной с четырьмя солдатами, вооруженными пулеметом и кувалдой, и взломал дверь. Абдель Кадер вскочил в шлюпку, приказал доставить его на борт небольшого британского сторожевика "Эспайгл" и заявил его растерявшемуся, но гостеприимному капитану, что намерен остаться у него. Его слуга доставил ему с берега еду, и он провел ночь на походной койке, которую для него разложили на шканцах.

Мне нужно было спешить, и я начал с того, что убедил Абдель Кадера написать Фейсалу о решении передать склады от Тауфика мне. Мы подогнали траулер "Аретузу" ближе к сторожевику, чтобы Абдель Кадер мог командовать погрузкой спорных ящиков со своего корабля, а потом доставили Тауфика с "Эспайгла" для переговоров о временном примирении. По чистой случайности это оказалось нетрудно, так как, отвечая на приветствие почетного караула, выставленного в его честь у трапа (по уставу это не полагалось, но было сделано из политических соображений), Тауфик расплылся в улыбке: "Этот корабль взял меня в плен в Курне", -- указал он пальцем на медную дощечку с названием турецкой канонерки "Мармарис", потопленной "Эспайглом" в сражении на Тигре. Абдель Кадер проявил к этому не меньший интерес, чем сам Тауфик, и конфликт разрешился сам собой.

На следующий день в Янбо прибыл Шараф, уже как эмир, на место Фейсала. Этот могущественный человек, пожалуй, самый способный из всех шерифов в армии, был лишен всякого честолюбия, и все его действия были не импульсивными, а продиктованными исключительно сознанием долга. Он был богат и долгие годы являлся главным судьей при дворе шерифа. Он знал бедуинов и ладил с ними лучше всякого другого, а они побаивались его, строгого и беспристрастного, со зловещим лицом, обезображенным съехавшей вниз левой бровью (результат давнего ранения), придававшей ему выражение какой-то отталкивающей твердости. Корабельный хирург с "Сувы" оперировал Шарафу глаз и в значительной мере вернул зрение, но вид изуродованного лица исключал всякие вольности или слабости. Мне нравилось иметь с ним дело: у него была ясная голова, он был мудр и добр, с приятной улыбкой, и когда он улыбался, рот его смягчался, но глаза неизменно выражали угрозу и постоянную решимость действовать.

Мы пришли к общему мнению о том, что риск падения Янбо во время нашего похода на Ведж был велик и что желательно вывезти из города содержимое складов. И Бойл облегчил эту задачу, протелеграфировав мне, что либо "Даффрин", либо "Хардинг" будут предоставлены для транспортировки. Я ответил, что, поскольку предвидятся серьезные трудности, предпочитаю "Хардинг". Капитан Уоррен, чей корабль перехватил телеграмму, посчитал ее излишней, но через два дня, к моей радости, пришел именно "Хардинг". Это был индийский военно-транспортный корабль, и его нижняя палуба, предназначенная для десанта, была снабжена несколькими большими квадратными портами на уровне ватерлинии. Линбери открыл их для нас, и мы буквально забили ее вперемешку восемью тысячами винтовок, тремя миллионами зарядов, тысячами снарядов, мешками с рисом и мукой, огромным количеством форменной одежды, двумя тоннами взрывчатки и всем имевшимся в наличии дизельным топливом. Корабль стал похож на почтовый ящик, забитый письмами. Прежде он никогда не принимал на борт и тысячи тонн груза.

Бойл воспринял это с энтузиазмом. Он предоставил "Хардинг" для использования в качестве корабля-склада, для доставки на берег по мере необходимости продовольствия и воды, и это решало главную проблему. Флот уже был на подходе. Мы ожидали половину военно-морских сил Красного моря. Ждали прибытия адмирала, и на каждом корабле шла тренировка десантных групп. Все перекрашивали форму хаки в белый цвет, затачивали штыки и практиковались в стрельбе из винтовок.

Несмотря на все это, я тайно надеялся, что сражения не будет. У Фейсала было почти десять тысяч солдат -достаточно для того, чтобы заполнить всю территорию племени билли вооруженными отрядами и унести оттуда все не слишком тяжелое или не слишком горячее. Билли это понимали и усиленно демонстрировали полную лояльность к шерифу и принадлежность к арабской национальности.

Было совершенно несомненно, что Ведж мы возьмем. Вызывало опасение лишь то, что по пути туда значительная часть воинства Фейсала могла погибнуть от голода или жажды. Снабжение было моей обязанностью и требовало самого ответственного подхода. Однако территория до Ум Леджа -это примерно полпути -- была дружественной, и пока ничего трагического произойти не могло, поэтому мы послали Фейсалу сообщение, что все готово, и он покинул Оваис в тот самый день, когда Абдулла сообщил, что приветствует план Аиса, и пообещал выступить туда же. В этот же день пришло сообщение, позволившее мне вздохнуть свободнее. Ньюкомб, кадровый полковник, посланный в Хиджаз в качестве начальника нашей военной миссии, прибыл в Египет, и два офицера его штаба, Кокс и Виккери, уже были в пути к Красному морю, чтобы присоединиться к этой экспедиции.

Бойл на "Суве" доставил меня в Ум Ледж, и мы сошли на берег, чтобы узнать новости. Шейх сообщил нам, что Фейсал должен был в этот же день подойти к Бир эль-Вахейди, водному источнику в четырех милях от города в глубь страны. Мы послали ему письмо, а затем отправились пешком в форт, который несколько месяцев назад Бойл обстреливал из корабельных орудий "Фокса". Форт представлял собою обыкновенный барак, и, разглядывая его руины, Бойл заметил: "Мне стыдно, что я развалил такую жалкую хибару". Он был профессиональным кадровым офицером, осторожным, деловитым, и держался официально, порой проявляя нетерпимость к легкомысленным поступкам и людям. Рыжеволосые люди редко бывают терпеливыми. "Рыжий Бойл", как его называли, был вспыльчив.

Пока мы осматривали руины форта, из деревни подошли четыре седых оборванных старика и попросили разрешения говорить с нами. Они сказали, что несколько месяцев назад подошел какой-то быстроходный двухтрубный корабль и разрушил их форт. Теперь от них потребовали восстановить его для полиции арабского правительства, так не мог бы щедрый капитан этого мирного однотрубного корабля дать им немного бревен или каких-нибудь других материалов, чтобы помочь восстановлению? Во время их длинной речи Бойл вертелся как на иголках и то и дело переспрашивал меня: "В чем дело? Что им нужно?" "Ничего, -- отвечал я, -- они просто рассказывают, как ужасно было разрушение форта снарядами с "Фокса". Бойл огляделся вокруг и зловеще улыбнулся: "Что и говорить, поработали на славу".

На следующий день прибыл Виккери. Он был артиллеристом и за время десятилетней службы в Судане выучил арабский язык, как разговорный, так и литературный, настолько хорошо, что у нас полностью отпала потребность в переводчике. Мы договорились с Бойлом о поездке в лагерь Фейсала, чтобы разработать план наступательной операции, и после обеда англичане и арабы принялись составлять график дальнейшего продвижения к Веджу.

Мы решили разбить армию на отдельные подразделения размерами небольше взвода. Им предстояло самостоятельно двигаться в пункт сосредоточения Абу Зерейбат в Хамдхе, после которого до самого Веджа не было воды, причем Бойл согласился на одну ночь бросить якорь в Шерм Хаббане, -мы предполагали, что тамошняя гавань будет подходящей, чтобы выгрузить для нас на берег двадцать тонн воды. Так и было решено.

Для штурма Веджа мы предложили Бойлу принять на борт арабский десантный отряд в составе нескольких сотен харбов и джухейнцев из крестьян и вольноотпущенников под командованием Салиха ибн Шефии, чернокожего юноши, сочетавшего мужество с дружелюбием, поддерживавшего разумный порядок среди своих подчиненных заклинаниями и призывами. Его нимало не смущало то обстоятельство, что при этом могло пострадать его достоинство в их или же в наших глазах. Бойл согласился с предложением и решил разместить десантников на второй палубе "Хардинга", и без того уже забитого под завязку. Вместе с морским десантом они должны были высадиться севернее города, где у турок не было охранения, которое могло бы блокировать высадку десанта. Оттуда было удобнее атаковать Ведж и его порт.

В распоряжении Бойла должно было находиться по меньшей мере шесть кораблей с пятьюдесятью орудиями, что заставит турок задуматься, плюс судно с гидросамолетом -корректировщиком артогня. Мы должны были двадцатого числа появиться в Абу Зерейбате, двадцать второго в Хаббане, чтобы принять воду с "Хардинга", а на рассвете двадцать третьего должен был высадиться десант, и к этому моменту нашим воинам на верблюдах предстояло перекрыть все пути отхода из города.

Пришли хорошие вести из Рабега: турки не делали попыток воспользоваться беззащитностью Янбо. Это был наш шанс, и сообщение Бойла по радио о том, что они отдыхают, нас чрезвычайно вдохновило. Абдулла уже почти дошел до Аиса, мы были на полпути к Веджу; инициатива перешла к арабам. Я был преисполнен такой радости, что на какой-то момент потерял контроль над собой, и ликуя заявил, что через год мы постучимся в ворота Дамаска. Над головами собравшихся в нашей палатке пронесся холодок, и мой оптимизм тут же угас. Позднее мне сказали, что Виккери пришел к Бойлу и яростно осудил меня как хвастуна и фантазера. Однако, несмотря на нелепость моей выходки, это вовсе не было лишенной оснований мечтой, потому что пятью месяцами позднее я был в Дамаске, а спустя еще год стал де-факто его губернатором.

Виккери меня разочаровал, а я вызывал у него раздражение. Он знал, что у меня не было военного образования, и находил мою деятельность политическим абсурдом. Мне же было известно, что он опытный солдат, нужный нашему делу и тем не менее проявлявший полную слепоту в отношении его потенциала. Арабы едва не потерпели поражение из-за неразумия европейских советников, которые никак не могли уяснить, что восстание это не война. Действительно, оно носило скорее мирный характер, возможно, являясь чем-то вроде общенациональной забастовки. Объединение семитов, общая идея, вооруженный пророк несли в себе неограниченные возможности. При опытном руководстве речь могла бы идти не то что о Дамаске, но и о Константинополе, который действительно капитулировал в 1918 году.

ГЛАВА 24

На рассвете следующего дня, удостоверившись, что "Хардинг" благополучно высаживает десант, я сошел на берег, чтобы встретиться с шейхом Юсуфом, и застал его в момент, когда он помогал своей полиции из племени биаша, перепуганным деревенским жителям и людям старого Мавлюда на скорую руку возводить баррикаду в конце главной улицы. Он рассказал мне, что утром с корабля были выпущены пятьдесят диких мулов без поводов, уздечек и седел. Благодаря скорее чистой случайности, а не искусству погонщиков, их удалось согнать на рыночную площадь. Выходы оттуда теперь надежно перекрыты, и животные будут оставаться там, разнося в щепки прилавки, до тех пор, пока Мавлюд, которому они предназначались, не отыщет в этой глуши хоть какое-то подобие шорной мастерской. Это была вторая партия в полсотни мулов для отряда кавалерии, но, к счастью, у нас еще в Янбо возникли опасения по этому поводу, и мы припасли на борту "Хардинга" достаточное количество веревок и удил, так что лавки на рынке к полудню снова открылись, а причиненный ущерб был оплачен.

Я отправился в лагерь Фейсала, охваченный неописуемой суетой. Некоторым племенам выдавали месячное жалованье; все получали продовольственный паек на восемь дней; свертывали и укладывали палатки и тяжелое имущество. Шли последние приготовления к броску через пустыню. Я уселся и стал вслушиваться в штабные разговоры. Фаиз эль-Хусейн, бедуинский шейх, турецкий представитель, летописец армянской резни, ныне секретарь; Несиб эль-Бекри, землевладелец из Дамаска, принимавший Фейсала в Сирии, бежавший из своей страны со смертным приговором; брат Несиба Сами -- выпускник юридической школы, ныне помощник казначея; Шефик эль-Эйр -- бывший журналист, теперь помощник секретаря, белолицый коротышка, хитрый, разговаривавший шепотком, честный патриот, но в личной жизни извращенец и как таковой просто отвратительный коллега -- вот в каком обществе я оказался.

Хасан Шараф, штабной доктор, благородный человек, посвятивший не просто жизнь, но и все свои деньги арабскому делу, с крайним отвращением жаловался на то, что его склянки оказались разбиты вдребезги, а лекарства свалены кучей в аптечный ящик. К нему присоединился Шефик со словами: "Не ожидали ли вы от восстания комфорта?", и мы посмеялись над контрастом их манер с жалким положением. В подобных отчаянных обстоятельствах банальный юмор перевешивал весь мир изысканного острословия.

Вечером мы с Фейсалом обсуждали детали предстоявших переходов. Первый этап был небольшим -- до Семны, где колодцы в пальмовых рощах изобиловали водой. Там предстояло выбрать, каким путем следовать дальше, но сделать это можно было только по возвращении разведчиков с докладом о том, есть ли в запрудах дождевая вода. До следующего колодца шла прямая дорога -- шестьдесят миль без воды по побережью, что было слишком много для огромной массы наших пехотинцев.

Сосредоточившаяся в Бир эль-Вахейде армия насчитывала пять тысяч сто всадников на верблюдах и до пяти тысяч трехсот пеших солдат с четырьмя горными орудиями Круппа и десятком пулеметов, для переброски которых мы располагали тремястами восемьюдесятью вьючными верблюдами. Вся комплектация была урезана до минимума и оставалась далекой от принятых у турок стандартов. Выступление было назначено на восемнадцатое января, сразу после полудня, и работа Фейсала была закончена строго к обеду. Наша группа являла собою довольно веселую компанию: сам Фей-сал, позволивший себе немного расслабиться после напряженной работы в ответственный период подготовки, Абдель Керим, никогда не отличавшийся большой серьезностью, шериф Джабар, Насиб и Сами, Шефик, Хасан Шараф и я. После обеда сложили палатку, и мы пошли к своим расположившимся по кругу уже навьюченным и под седлами, коленопреклоненным верблюдам, каждого из которых держал за повод невольник. Барабанщик, ожидавший сигнала за спиной командира телохранителей Дахила, семь или восемь раз ударил в свою литавру, и все кругом затихло. Мы устремили взор на Фейсала. Он поднялся со своего ковра, отдав последние распоряжения Абдель Кериму, ухватился руками за обе луки седла, оперся коленом на бок верблюда и громко произнес: "Да поможет вам Аллах!" Невольник отпустил верблюда, и тот рывком поднялся с колен. Фейсал перекинул через его спину левую ногу, одним движением руки расправил под собой полы бурнуса и уселся в седло.

Не успел верблюд Фейсала сделать первый шаг, как мы вскочили в седла, верблюды свиты разом поднялись на ноги под рев нескольких самых нетерпеливых, тогда как остальные молчали, сохраняя достоинство, как и положено хорошо обученным животным. Только какой-нибудь молодой самец или просто невоспитанный мог заворчать на ходу, но ни один уважающий себя бедуин на такого верблюда не сядет, потому что это ворчание может либо разбудить его ночью, либо выдать в момент внезапной атаки из засады. С первыми резкими шагами верблюдов мы быстро перекинули ноги через передние луки седел и подхватили поводья, чтобы управлять нашими скакунами. Взглянув на Фейсала, мы повернули к нему головы верблюдов и сжимали их плечи босыми ногами, пока они не выстроились в одну линию. Подъехал Ибн Дахиль, огляделся, задержал взгляд в направлении движения и кратко приказал агейлам перестроиться в крылья длиной в двести -триста ярдов по обе стороны, почти вплотную верблюд за верблюдом. Маневр был выполнен немедленно и в точности.

В числе этих агейлов были жители Неджда, юноши из Анайзы, Бураиды или Русса, служившие по нескольку лет по контракту в регулярной кавалерии на верблюдах. Молодые славные ребята от шестнадцати до двадцати пяти лет, большеглазые, веселые, получившие кое-какое образование, неглупые, с разносторонними интересами -- отличные попутчики. Среди них редко попадался неприятный тип. Даже на отдыхе, когда лица большинства восточных людей выглядят вялыми и безжизненными, эти парни не утрачивали своей живости и привлекательности. Они говорили на изысканном гибком арабском языке и держались несколько манерно, часто даже щегольски. Определявшаяся городским воспитанием сообразительность и рассудительность позволяла им управлять собою и подчиняться начальникам без каких-либо докучливых инструкций. Их отцы торговали верблюдами, они с раннего детства сопровождали их в пути и в результате теперь находили дорогу в пустыне инстинктивно, как бедуины, а свойственная им несколько декадентская мягкость делала их податливыми, терпимыми к грубости и физическому наказанию, что на Востоке является внешним свидетельством дисциплинированности. Они отличались склонностью к покорности, но по своей природе были солдатами, под началом привычных командиров сражались храбро и с умом.

Поскольку агейлы не были племенем, у них не было кровных врагов, что позволяло им свободно перемещаться в пустыне. В их руках были караванное дело и внутренняя торговля. Доходы в пустыне были скромны, но достаточны, чтобы не поддаться соблазну уехать за границу, в более комфортабельные условия жизни. Ваххабиты, приверженцы фанатичной мусульманской ереси, навязали свои строгие правила беспечному и цивилизованному Касиму. В Касиме было мало кофеен, много молитв и постов, никакого табака, никакого флирта с женщинами, никаких шелковых одежд, золотых и серебряных шнуров на головных уборах и прочих украшений. Все было принудительно набожным и вынужденно пуританским.

В Центральной Аравии такой периодический подъем аскетических верований с интервалами чуть меньше столетия был естественным феноменом. Всегда приверженцы того или иного религиозного направления считали, что верования их соседей засорены суетными устремлениями, которые становятся нечестивыми в воспаленном воображении проповедников. Они поднимались снова и снова, завладели душами и телами людей любого племени, а потом разбивались на мелкие секты, столкнувшись с городскими семитами, купцами и сластолюбцами. В условиях городского комфорта новые верования истаивали и утекали, подобно водам при отливе или сменяющимся временам года, причем каждый очередной подъем нес в себе семена скорой смерти от чрезмерной праведности. Нет сомнения в том, что они неизбежно будут возвращаться до тех пор, пока исконные причины -- солнце, луна, ветер, действующие в пустоте открытых пространств, не перестанут бесконтрольно владеть медлительными, не тронутыми цивилизацией умами обитателей пустыни.

Однако в тот полдень агейлы думали не об Аллахе, а о нас, и когда Ибн Дахиль разводил их в правую и левую цепочки, они ревностно равнялись в новом строю. Снова прогремели барабаны, и ехавший в правом крыле поэт затянул пронзительную песню, где был всего один куплет о Фейсале и о тех радостях, которыми он одарит нас в Ведже. Внимательно прислушивавшееся к нему правое крыло подхватило песню и пропело куплет хором раз, и другой, и третий, с гордостью, самодовольством и насмешкой. Однако прежде чем они успели начать куплет в четвертый раз, поэт левого крыла громко пропел свой ответный экспромт, изливая еще более пылкие чувства. Левое крыло встретило его одобрительным ревом под гром снова зазвучавших барабанов, знаменосцы расчехлили свои огромные темно-красные флаги, и вся свита -- правые, левые и центр -- грянула единым полковым хором:

Утратил я Галлию, Рим потерял, Британию бросил в огне, Но хуже всего, что, кроме того, Лалаге не вернется ко мне...* -

[* Перевод Г. Юзефович, из "Песни римского центуриона". Имя Лалаге (греч. "болтушка") заимствовано из XXII оды 1-й книги Горация. (Примеч. пер.) *]

только потеряли они не Британию, а Неджд, и женщин Маабды, и неизвестно, какое будущее ожидало их на пути из Джидды в Суэц. И все же это была хорошая песня, с четким ритмом, который так понравился верблюдам, что они опустили головы, вытянули шеи и мечтательно зашагали шире, раскачиваясь в такт мелодии, пока не смолкла песня.

В тот день переход для них был легким, поскольку шли они по твердым песчаным склонам длинных пологих дюн, совершенно голых, если не считать редких вкраплений хилого кустарника в лощинах да чахлых пальм в увлажненных низинах. Позднее, уже на обширной равнине, к нам не спеша подъехали откуда-то слева два всадника, чтобы приветствовать Фейсала. Первого из них я знал: это был грязный, старый, подслеповатый Мухаммед Али эль-Бейдави, эмир Джухейны, второй же выглядел несколько странно. Когда он приблизился, я разглядел на нем под плащом форму цвета хаки и шелковый головной платок, сильно съехавший набок. Он поднял голову, и я увидел красное шелушившееся лицо Ньюкомба с усталыми глазами, с резко очерченным ртом и выразительной добродушной улыбкой на губах. Он приехал в Ум Ледж этим утром и, узнав, что мы только что выступили, схватил самую резвую лошадь шейха Юсуфа и поскакал вдогонку за нами.

Я предложил Ньюкомбу своего запасного верблюда и вызвался представить его Фейсалу, которого он приветствовал как старого школьного приятеля. Оба сразу же ушли с головой в обсуждение текущих проблем, обменивались предложениями, вступали в споры и молниеносно выстраивали дальнейшие планы. Реакция Ньюкомба была мгновенной; бодрая свежесть дня, да и самой жизни, как и сопутствовавшая армии удача, придавали маршу вдохновенный подъем, и нас буквально распирало предвкушение радостного будущего.

Мы миновали Гувашию с негустой пальмовой рощей и без труда двигались по лавовому полю, неровности которого были заполнены песком как раз настолько, чтобы их сгладить, но не давать ногам вязнуть. Повсюду из-под песка выступали верхушки самых высоких наплывов лавы. Часом позже мы неожиданно подошли к гребню, обрывавшемуся песчаным сбросом, крутым, обширным и достаточно гладким, что позволяло назвать его песчаной скалой. За ним простиралась обширная великолепная долина, словно вымощенная круглой галькой. То была Семна, и теперь наша дорога пошла вниз, по террасам, поросшим пальмами.

Наверху ветер дул нам в спину, а на дне долины было очень тихо и тепло под защитой большой песчаной гряды. Где-то поблизости должна была быть и вода, и нам пришлось по совету нашего главного проводника Абдель Керима остановиться до возвращения разведчиков, вышедших вперед для поиска ям с дождевой водой. Мы прошли еще четыре сотни ярдов по долине, пока не оказались в безопасности от дождевых промоин. Фейсал слегка похлопал по шее своего верблюда, тот опустился на колени под жесткий шорох гальки. Хедж-рис расстелил для нас ковер, и мы вместе с другими шерифами расположились на нем, обмениваясь шутками, пока нам варили кофе.

Я рассказывал Фейсалу о величии Ибрагима-паши, вождя милли-курдов в Северной Месопотамии. Когда ему приходилось отправляться в поход, его женщины поднимались до рассвета и, бесшумно ступая по туго натянутой ткани шатра, снимали растяжки, другие внутри удаляли стойки, очищали их, паковали и навьючивали на верблюдов. Затем они исчезали, а паша просыпался один на своем ложе под открытым небом, хотя вечером ложился в богатом шатре.

Он поднимался не спеша и пил кофе, сидя на ковре. После этого приводили лошадей, и все отправлялись к новому месту лагеря. Если в пути ему хотелось пить, он щелкал пальцами, протянув руку в сторону слуг, и человек, отвечавший за кофе, подъезжал к нему с готовой посудой и с жаровней, закрепленной на медном кронштейне седла, чтобы подать чашку горячего кофе на ходу, не нарушая темпа движения. В час захода солнца в раскинутом шатре уже ожидали женщины, как и накануне вечером.

День был пасмурный; это показалось нам с Ньюкомбом настолько странным после бесконечных солнечных дней, что мы, прогуливаясь, сколько ни смотрели себе под ноги, так и не смогли понять, куда исчезли наши тени.

Фейсал написал из Семны письма к двадцати пяти вождям племен билли, ховейтат и бени-атия, в которых сообщал, что скоро будет со своей армией в Ведже и что они должны это видеть. Мухаммед Али живо откликнулся и, поскольку почти все наши солдаты были из его племени, оказал большую помощь в организации отрядов и в разъяснении особенностей маршрутов завтрашнего наступления. Посланные на поиски воды разведчики вернулись. Они нашли два мелких водоема на прибрежной дороге, достаточно удаленных один от другого. После подробных перекрестных расспросов разведчиков мы решили отправить четыре отряда по этой дороге, а пять других через холмы: мы считали, что так скорее и безопаснее, чем при любых других вариантах, дойдем до Абу Зерейбат.

Выбор маршрутов был нелегким, так как наши осведомители из племени муса джухейна помогали нам плохо. Все выглядело так, словно для них не существовало единицы измерения времени меньше чем полсуток, и они не видели разницы между пядью и дневным переходом, да и тот мог составлять в их представлении от шести до шестнадцати часов, в зависимости от настроения людей и верблюдов. Связь между подразделениями была также затруднена, ибо часто под рукой не оказывалось ни одного человека, умевшего читать и писать. Задержки, неразбериха, голод и жажда были постоянными спутниками этой экспедиции. Всего этого можно было бы избежать, будь у нас время предварительно изучить маршруты. Верблюды обходились без корма уже почти трое суток, а солдаты прошли последние пятьдесят миль на половине галлона воды и без всякой пищи. Тем не менее это никоим образом не сломило их дух, и они почти бегом ворвались в Ведж, горланя песни охрипшими голосами и проделывая на ходу разные забавные трюки. Однако Фейсал заметил, что еще один жаркий полдень в пустыне сломил бы их духовно и физически.

Когда дело было сделано, мы с Ньюкомбом отправились спать в палатку, предоставленную нам Фейсалом в знак особого расположения. Проблема перевозки нашего багажа была так важна и так трудна, что мы, люди в общем состоятельные, тем не менее старались путешествовать так же, как те, кто не мог возить с собою ничего сверх самого необходимого, поэтому раньше у меня никогда не было собственной палатки. Мы установили ее на самом краю обрыва, на клочке земли шириной не больше самой палатки, так что отвесный склон начинался прямо рядом с колышками, крепившими полог входа. В палатке мы обнаружили сидевшего на полу и ожидавшего нас Абдель Керима и юного шерифа племени бейдауи, до самых глаз завернувшегося в головной платок и плащ, -- вечер был холодным, и с минуты на минуту мог пойти дождь. Он пришел просить у меня мула с седлом и уздечкой. Импозантный вид небольшой роты Мавлюда, облаченной в краги и бриджи, а также зрелище новых животных на базаре в Ум Ледже распалили в нем зависть.

Я воспользовался его пылом и отослал на том условии, что он попросит меня об этом, когда мы вступим в Ведж; он был согласен и на это. Мы изнывали от желания уснуть, и он наконец поднялся, чтобы уйти, но, уже откинув полог двери и случайно устремив взор через долину, увидел, что в трещинах и нишах скал внизу и вокруг нас светились слабые огни лагерных костров расположившихся повсюду отрядов. Он вызвал меня из палатки, чтобы я посмотрел на эту картину, очертил рукой в воздухе круг и с горечью проговорил: "Мы больше не племена, мы нация".

Впрочем, в его голосе звучала и гордость, потому что поход на Ведж был их крупнейшим свершением. Впервые на памяти племени его мужчины, с тяглом, с оружием и с запасом еды на две сотни миль, покинули свой район и двинулись на чужую территорию без всякого расчета на богатые трофеи и не подгоняемые долгом кровной мести. Абдель Керим радовался, что его племя обрело эту новую ипостась -- дух военной службы, но этим же и огорчался: ведь главными радостями жизни для него оставались быстроногий верблюд, самое лучшее оружие и внезапный короткий набег на соседское стадо, участие же в постепенном достижении амбициозных целей Фейсала делало эти радости все менее доступными для человека, ответственно относящегося к своим обязательствам.

ГЛАВА 25

Все утро лил дождь, и мы с радостью следили, как пополнялись наши запасы воды. Наслаждаться комфортом палаток в долине Семны было так приятно, что мы отложили выступление до полудня. Когда в небе снова засияло солнце, мы в свежести посветлевшего дня двинулись долиной к западу. Первыми за нами ехали агейлы. За ними -- солдаты из племени гуфа во главе с Абдель Керимом -- около семисот всадников и еще больше пехотинцев. Они были одеты во все белое, с большими головными хлопчатобумажными платками в красную и черную полоску и, как знаменами, размахивали зелеными пальмовыми ветками.

За ними возвышался на своем верблюде державшийся в седле очень прямо шериф Мухаммед Али абу Шарайн, старый патриарх с длинной вьющейся седой бородой. Его три сотни всадников были ашрафами, из рода аяшей (джухейна), и считались в народе шерифами, хотя у них и не было необходимых для этого письменных родословных. Под их черными плащами виднелись ржаво-красные, выкрашенные хной рубахи, а на поясе у каждого висела сабля. За спиной у каждого на крупе верблюда сидел невольник с винтовкой и кинжалом, чьей обязанностью было помогать хозяину в бою, ухаживать за его верблюдом и готовить в походе еду. Невольники, как и подобало рабам бедных хозяев, были едва прикрыты одеждой. Своими сильными черными ногами они крепко, словно клещами, охватывали мохнатые бока верблюдов, чтобы смягчать неизбежные при такой езде удары костлявого крупа животных, а лохмотья их рубах, сплетенные в виде ремней, спасали ляжки от контакта с грязными боками животных. Вода в долине Семны обладала свойствами слабительного, и навоз наших верблюдов в тот день зеленой жижей стекал по их ногам.

За ашрафами колыхался в воздухе темно-красный флаг нашего последнего отряда бедуинов, из племени рифаа, под командой Ауди ибн Зувейда, старого льстивого пирата, в свое время разграбившего миссию Штотцингена и побросавшего в море под Янбо вместе с его радиостанцией всю индийскую обслугу. Надо думать, акулы пренебрегли радиостанцией, но мы потратили впустую много часов, пытаясь отыскать ее на дне гавани. На Ауди по-прежнему была длинная, богатая, подбитая мехом немецкая офицерская шинель -- одежда, мало подходившая к здешнему климату, но, как он любил повторять, "великолепный трофей". У него было около тысячи солдат, три четверти из них -- пехотинцы. Замыкал колонну начальник артиллерии Расим с четырьмя старыми крупповскими пушками на вьючных мулах, пребывавшими в том же состоянии, в каком мы приняли их от египетской армии.

Расим, язвительный уроженец Дамаска, почти истерически хохотал в самых сложных обстоятельствах, но раздраженно глядел исподлобья, когда дела шли хорошо. В тот день в наших рядах пронесся тревожный ропот, потому что рядом с Расимом скакал Абдулла эль-Делейми, командир пулеметного взвода, расторопный, умный, несколько поверхностный, но вполне симпатичный офицер, достаточно профессиональный, чьим любимым развлечением было находить и растравлять в сердце Расима какую-нибудь незаживающую язву до тех пор, пока взрывная волна его злобы не накроет Фейсала или меня. Сегодня я помог ему в этом с улыбкой, сообщив Расиму, что мы будем двигаться с интервалами в четверть дня пути с эшелонированием по родам племен. Расим взглянул на кустарник, промытый дождем, капли которого все еще сверкали в лучах закатного солнца, в красном зареве опускавшегося в волны под потолком облаков, перевел взгляд на дикую толпу бедуинов, гонявшихся за птицами, зайцами, гигантскими ящерицами и тушканчиками, а то и просто друг за другом, и угрюмо согласился, заметив, что скоро и сам превратится в дикаря и эшелонируется на полдня пути спереди и сзади, лишь бы избавиться от мух.

Когда мы снимались с бивуака, кто-то из седла подстрелил зайца, после чего Фейсал запретил эту беспорядочную опасную охоту, и теперь зверьков, выпрыгивавших из-под копыт верблюдов, глушили палками. Было забавно смотреть на внезапно возникавший переполох в строю: поднимался крик, несколько верблюдов резко отклонялись от общего курса, а их всадники спрыгивали на землю и остервенело лупили вожделенную живность. Фейсал радовался, что в рационе солдат появилось вдоволь мяса, но возмущался в душе, что бесстыдные джухейнцы едят ящериц и тушканчиков.

Мы ехали по ровному песку среди колючих деревьев, которые были здесь крупными и сильными, потом вышли к морскому берегу и повернули на север по широкой, хорошо утрамбованной египетскими паломниками дороге. Она шла в пятидесяти ярдах от кромки берега, и мы могли двигаться по ней, выстроившись в тридцать или сорок распевающих шеренг. От холмов выдавался на четыре-пять миль старый пласт полузасыпанной песком лавы, образовавший мыс. Дорога шла напрямик через него, но на обращенном к нам склоне виднелось несколько глинистых площадок, на которых в последних лучах доходившего с запада света блестели неглубокие лужи воды. Это было предусмотренное место ночлега, и Фейсал подал знак остановиться. Мы сошли с верблюдов, и кто растянулся на песке, кто просто сел, остальные отправились до ужина к морю, в которое плюхнулись, как рыбы, сотни визжащих, брызгающихся голых мужчин всех существующих на земле цветов кожи.

Ужина мы ожидали с нетерпением: кто-то из джухейнцев после полудня подстрелил для Фейсала газель. Ее мясо показалось нам вкуснее всякого другого в пустыне, потому что, как бы ни была выжжена земля и сухи колодцы, оно было жирным и сочным.

Трапеза оправдала наши ожидания. Мы с Ньюкомбом рано отправились в палатку с ощущением тяжести в желудке, однако едва успели растянуться, чтобы уснуть, как нас поднял шум от волны дикого возбуждения, прокатившейся по рядам: выстрелы, крики, толчея сорвавшихся с привязи верблюдов. Какой-то запыхавшийся невольник просунул голову под полог палатки с криком: "Новости, новости! Эшреф-бея поймали!" Я вскочил и, расталкивая толпу солдат, устремился к палатке Фейсала, уже окруженной друзьями и слугами. Рядом с Фейсалом сидел с победным видом казавшийся неестественно собранным среди всеобщего возбуждения Раджа -- бедуин, приехавший с приказом Абдуллы выступить на Вади Аис. Фейсал сиял, и глаза его набухли слезами радости, когда он поднялся с места и, перекрывая возбужденные голоса, крикнул мне: "Абдулла захватил Эшреф-бея!" И тогда я понял, что произошло великое и радостное событие.

Эшреф был печально известным авантюристом из второразрядных турецких политиков. В молодости это был настоящий разбойник, промышлявший в окрестностях родной Смирны, но с годами он превратился в революционера, а когда его наконец схватили, Абдель Гамид сослал его в Медину на пять лет, превратившихся в один сплошной скандал. Сначала он сидел там за решеткой, но в один прекрасный день выломал окно и бежал к Шихаду, пьянице-эмиру, жившему в пригороде Авали. Шихад, как обычно, ссорившийся с турками, предоставил ему убежище; однако Эшреф, находя подобную жизнь слишком скучной, позаимствовал у своего хозяина породистую кобылу и отправился к турецким казармам. Перед ними на плацу офицер, сын его врага-губернатора, муштровал роту жандармов. Эшреф галопом подлетел к нему, перекинул через седло и скрылся, прежде чем успела прийти в себя ошеломленная полиция.

Объявив пленника своим ослом и навьючив на него тридцать караваев хлеба и бурдюки с водой, Эшреф погнал его перед собой в необитаемый Джебель Оход. Чтобы вернуть сына, паша предоставил Эшрефу свободу под честное слово и вручил ему сто фунтов. Тот купил на эти деньги верблюдов, палатку и жену и кочевал среди племен вплоть до революции младотурков. Потом он снова появился в Константинополе и стал наемным убийцей Энвера. Его услуги были вознаграждены должностью инспектора по делам беженцев в Македонии, и спустя год он вернулся оттуда со стабильным доходом от крупного поместья.

С началом войны он отправился в Медину с деньгами и письмами от султана к аравийским нейтралам, чтобы наладить связь с изолированным турецким гарнизоном в Йемене. На первом этапе своего путешествия случилось так, что в районе Хейбара пересеклись пути Эшрефа и Абдуллы, направляющегося в Вади Аис. Люди Эшрефа задержали нескольких арабов Абдуллы, карауливших верблюдов во время полуденного привала, Те сказали, что принадлежат к племени хетеймов и что армия Абдуллы -- это караван с грузами для Медины. Эшреф приказал привести арабов к нему для допроса, одного из них отпустил, и тот рассказал Абдулле о солдатах, встреченных среди холмов.

Озадаченный Абдулла послал в разведку нескольких солдат на верблюдах. После этого не прошло и минуты, как до него донесся звук пулеметной очереди. Он решил, что турки послали наперерез ему летучую группу, и приказал своим всадникам с ходу их атаковать. Те на всем скаку, понеся незначительные потери, смяли пулеметчиков и разметали турок. Эшреф, лишившись верблюдов, пешком отошел на вершину холма. Абдулла назначил награду в тысячу фунтов тому, кто его схватит, и еще до наступления темноты Эшрефа обнаружил, ранил в горячей схватке и захватил шериф Фаузан аль-Харит.

При Эшрефе нашли двадцать тысяч фунтов золотом, богатую одежду, дорогие подарки, некоторые представляющие интерес бумаги, а во вьюках на верблюдах -- груз винтовок и револьверов. Абдулла написал вызывающее письмо Фахри-паше с сообщением об этом захвате и вечером того же дня прибил его к поваленному на рельсы телеграфному столбу, когда переходил железную дорогу, беспрепятственно продолжая двигаться к Вади Аису. Раджа оставил его спокойно отдыхать на очередном привале и приехал к нам. Его сообщение было для нас двойной удачей.

Через толпу ликующих солдат протиснулась скорбная фигура имама. Он поднял руку, и сразу же воцарилась тишина. "Слушайте меня", -- проговорил он и прочитал оду, сочиненную в честь выдающегося события. Смысл ее сводился к тому, что Абдулле сильно повезло и что он быстро прославился этим подвигом, тогда как Фейсалу слава доставалась долгим, тяжелым трудом. Ода была недурна уже по одному тому, что отняла всего шестнадцать минут, и Фейсал одарил поэта золотом. И тут увидел на поясе Раджи кинжал, богато украшенный драгоценными камнями. Тот пробормотал, что это кинжал Эшрефа. Фейсал бросил ему собственный кинжал и забрал трофей, чтобы в конце концов отдать его полковнику Уилсону.

-- Что мой брат сказал Эшрефу?

-- Так-то ты отвечаешь на гостеприимство? -- повторил Раджа слова Абдуллы, затем передал ответ Эшрефа: -- Прав я или не прав, я готов сражаться до конца.

-- Сколько миллионов взяли арабы? -- задыхаясь, прохрипел старый алчный Мухаммед Али, прослышавший о том, что у Абдуллы руки по локти в захваченном золоте, которое он пригоршнями раздает бедуинам.

Раджу все донимали бесконечными расспросами, и он вполне заслуженно уснул более богатым человеком, чем проснулся утром того дня, потому что марш Абдуллы на Аис делал положение Медины более надежным. Мюррей давил на противника в Синае, Фейсал приближался к Веджу, Абдулла находился между Веджем и Мединой, и турки в Аравии оказались вынуждены перейти к обороне. Череда наших неудач закончилась, и, глядя на наши радостные лица, лагерь гудел до рассвета.

На следующий день мы снова бодро пустились в путь. Мы позавтракали, сделав привал у нескольких небольших прудов в голой долине, спускавшейся к морю от Эль Сухура -- группы из трех необычных холмов, гранитными пузырями выпиравших из земли наружу. Прохлада делала этот переход приятным. Нас было много, но мы, двое англичан, располагали палаткой, в которой могли скрыться от всех и остаться наедине. Это было важно, потому что самое угнетающее в пустыне -- это необходимость постоянно находиться на людях, когда день и ночь слышишь все разговоры и видишь все, чем занимаются другие. Тяга к уединению представлялась частью самообмана насчет своей полезности, искусственным приемом самоутверждения. Наше с Ньюкомбом уединение было в десять раз спокойнее, чем жизнь на виду у всех, но из-за такого барьера между руководителями и массой людей страдало дело. Среди арабов не существовало никаких различий, ни традиционных, ни естественных, за исключением безоговорочного признания власти за каким-нибудь шейхом, прославленным своими свершениями. Они говорили мне, что их вождем может быть только тот, кто есть их пищу, носит их платье, чей уровень жизни ничем не отличает его от уровня жизни остальных, однако он -- лучший из всех благодаря совершенству своей личности.

Утром мы быстро двинулись к Абу Зерейбату под сиявшим в безоблачном небе раскаленным солнцем, чьи лучи, как всегда, терзали наши глаза, отражаясь от полированного песка и кремня. Дорога незаметно поднималась к острому выветренному известковому гребню, и перед нами постепенно открывался усеянный черным гравием склон, за которым милях в восьми к западу, как мы знали, было пока невидимое нам море.

Остановившись на короткий привал, мы почувствовали дыхание лежавшей где-то впереди большой низины, но лишь около двух часов дня, после того как мы миновали обширное обнажение базальта, перед нами открылась протянувшаяся на пятнадцать миль долина вырвавшейся из холмов Вади Хамдх. Дельта растекшейся двадцатью рукавами реки занимала большое пространство на северо-западе. Нам были видны вдали темные полосы, -- заросли кустарника в некогда промытых водой руслах ныне высохших стариц, которые петляли внизу по равнине, то исчезая, то снова появляясь в поле зрения за неровной кромкой холма и затем растворяясь в нависшем над невидимым морем солнечном мареве милях в тридцати слева от нас. По ту сторону Хамдха над равниной круто поднимал в небо свою двойную вершину Джебель Рааль, похожий на гигантского горбатого зверя с рассеченной надвое спиной. Нашим глазам, отвыкшим от крупных черт рельефа, открылась величественная панорама -- дельта пересохшей реки, которой по длине уступал сам Тигр: крупнейшая долина Аравии, впервые упомянутая Даути, но до сих пор не исследованная, с нависшей над Хамдхом прекрасной, резко очерченной на фоне неба громадой Рааля.

В предвкушении чего-то необычного мы стали спускаться по гравийным склонам, на которых все чаще появлялись прогалины травы, и наконец в три часа вошли в саму долину. Русло реки, шириною около мили, поросло купами кустарника "асля", под которыми ветер надул песчаные холмики высотой в несколько футов. Песок этот был грязен от прорезавших его слоев хрупкой сухой глины, последних свидетелей былых паводков. Песок между ними был испещрен вкраплениями засоленного, перегнившего ила, и в него с хрустом крошащегося печенья проваливались ноги наших верблюдов. Они поднимали густые клубы пыли, казавшиеся еще более плотными в ослепительном солнечном свете, наполнявшем мертвый воздух долины.

Из-за этой пыли задние шеренги не знали, куда им идти, холмики стали попадаться все чаще, а русло реки расщеплялось на лабиринт мелких стариц, которые из года в год оставляла после себя вода. Мы не прошли еще и полпути по долине, а она уже вся темнела зарослями высоких кустов, разросшихся по сторонам этих бугров и переплетавшихся друг с другом сухими, пыльными и хрупкими, как старая кость, ветвями. Мы подобрали свешивавшиеся украшения наших ярких седельных вьюков, чтобы не порвать их о жесткие ветки, плотнее завернулись в плащи, пригнули головы, оберегая глаза, и ураганом ринулись напролом через заросли. Слепившая глаза и забивавшая глотку пыль, хлеставшие по лицу ветки, недовольное ворчание верблюдов, крики и смех солдат превращали наш марш в незаурядное приключение.

ГЛАВА 26

Мы еще не дошли до дальнего конца долины, когда сплошной песок сменился глинистым грунтом, в котором под солнцем сверкала поверхность глубокого пруда -- восемьдесят ярдов длиной и около пятнадцати шириной, наполненного коричневой водой. Этот паводковый пруд, сохранившийся после разлива Абу Зерейбата, был целью нашего перехода. Мы прошли еще несколько ярдов через последние ряды кустарника и очутились на открытом северном берегу, где Фейсал определил место для лагеря. Это была громадная, песчано-кремнистая, доходившая до самого подножия Рааля равнина, на которой хватило бы места для всех армий Аравии. Мы остановили верблюдов, невольники их развьючили и установили палатки. Мы прошли в конец колонны, чтобы посмотреть на то, как мулы, которых на протяжении всего дневного перехода мучила жажда, бросились вместе с солдатами в пруд, с наслаждением разбрызгивая пресную воду. Удачей было и обилие топлива; повсюду уже пылали костры, что было весьма кстати: над землей уже поднялся футов на восемь вечерний туман, наши шерстяные плащи задубели, сплошь покрывшись бусинками осевшей на их ворсе росы, и под ними стало холодно.

Ночь была темной и безлунной, но над слоями тумана ярко сияли звезды. Мы собрались на невысоком бугре за палатками и смотрели на раскачивавшее белые волны море тумана. Над ним возвышались островерхие вершины палаток и высокие спирали таявшего в вышине дыма, порой подсвеченные снизу, когда в каком-то из костров ярче разгоралось пламя, словно подхлестываемое неровным гулом невидимой армии. Старый Ауда ибн Зувейд с серьезным видом поправил меня, когда я сказал ему об этом: "Это не армия, это целый мир движется на Ведж". Я порадовался его замечанию: именно ради того, чтобы пробудить подобные чувства, мы и пустились в трудный поход с этой огромной толпой людей.

В тот вечер к нам начали робко подходить люди племени билли, чтобы присягнуть на верность Фейсалу: долина Хамдха была границей их земель. В их числе явился засвидетельствовать уважение Фейсалу и Хамид ар-Рифада с многочисленной свитой. Он сказал, что его кузен Сулейман-паша, верховный вождь племени находится в Абу Аджадже, в пятнадцати милях севернее нас, отчаянно пытаясь создать общественное мнение, которое позволило бы улучшить жизнь на будущее. Затем без всякого предупреждения и без помпы явился шериф Насир из Медины. Фейсал бросился ему навстречу, заключил в объятия и представил нам.

Насир производил прекрасное впечатление, во многом совпавшее с тем, что мы о нем слышали, и во многом оправдавшее наши ожидания. Он был предтечей восстания, предвестником движения Фейсала, человеком, который сделал первый выстрел в Медине и которому было суждено сделать последний выстрел в Муслимие, под Алеппо, в день, когда турки запросили перемирия; и с самого начала до конца о нем говорили только хорошее.

Он был братом мединского эмира Шихада. Их семейство происходило от Хусейна, младшего из детей Али, и они единственные среди потомков Хусейна считались ашрафами, а не саадами. Они были шиитами со времен Кербаля и в Хиджазе пользовались уважением как первые лица после эмиров Мекки. Насир был любителем садов, но его долей с детства была война, которой он сам никогда не желал. Теперь ему шел двадцать седьмой год. Его низкий, широкий лоб прекрасно сочетался с чувственными глазами, а через коротко подстриженную черную бороду просвечивали невыразительный, но приятный рот и небольшой подбородок. Он находился здесь уже два месяца, сдерживая Ведж, и по его последним сведениям этим утром боевое охранение турецкого верблюжьего корпуса отошло с нашей дороги на главную оборонительную позицию.

Утром следующего дня мы встали поздно, чтобы собраться с силами для долгих часов важных переговоров. Большую их часть Фейсал вынес на своих плечах. Насир помогал ему как второе лицо в командовании, а рядом сидели братья Бейдави, готовые оказать ему нужную помощь. День был солнечным и теплым, угрожая к полудню жарой; мы с Ньюкомбом ходили по лагерю, смотрели на солдат, на водопой верблюдов и на непрерывные толпы новых визитеров. Когда солнце уже поднялось высоко, огромная туча пыли на востоке возвестила о приближении какой-то большой группы. Мы направились обратно к палаткам и увидели подъезжавшего церемониймейстера Фейсала Мирзука эль-Тихейми, похожего на мышь острослова. Для пущей важности он вел за эмиром людей своего клана легким галопом. Они обрушили на нас тучу пыли: авангард из двенадцати шейхов, с саблями наголо везших огромные красный и белый флаги, описывал круги вокруг наших палаток. На нас не производили впечатления ни само их гарцевание, ни кобылы, возможно потому, что они нам мешали.

Около полудня приехали Вульд Мухаммед Харб и всадники из батальона Ибн Шефии -- три сотни под командой шейха Салиха и Мухаммеда ибн Шефии. Мухаммед был простоватым коренастым человечком лет пятидесяти пяти, здравомыслящим и энергичным. Он быстро завоевал себе репутацию в арабской армии, так как не гнушался никакой работы. Его людьми были чернь из Вади Янбо, безземельная и безродная, да горожане из Янбо, не обремененные наследственной спесью. Они были наиболее покладистыми среди наших отрядов, не считая белоручек агейлов, которые были слишком хороши, чтобы их можно было превратить в чернорабочих.

Мы отставали уже на два дня от графика движения, согласованного с флотом, и Ньюкомб принял решение, не ожидая всех, выехать этой ночью в Хаббан. Там он должен был встретиться с Бойлом и объяснить ему, что мы опоздаем на свидание с "Хардингом", но были бы рады, если бы он смог вернуться сюда вечером двадцать четвертого, когда подойдем мы, крайне нуждаясь в воде. Он мог бы также договориться об отсрочке морского десанта до двадцать пятого, чтобы сохранить запланированное взаимодействие.

Когда стемнело, пришло письмо от Сулеймана Рифады вместе с присланным в подарок Фейсалу верблюдом, которого тот должен был либо принять в знак дружеского расположения, либо отослать обратно в знак вражды. Фейсала задел этот жест, и он пожаловался на свою неспособность понять этого ничтожного человека. "А все оттого, что он ест рыбу, -заметил Насир. -- От рыбы пухнет голова, поэтому он так себя и ведет". Сирийцы и месопотамцы, люди из Джидды и Янбо, громко рассмеялись, показывая тем самым, что не разделяют предрассудки горцев, считающих, что есть кур, яйца и рыбу -- позор для мужчины. Фейсал с притворной серьезностью возразил: "Ты оскорбляешь нас, мы тоже любим рыбу". Другие запротестовали: "Мы откажемся от нее, и да поможет нам Аллах", Мирзук же, чтобы сменить тему, заметил: "Сулейман -- сам существо противоестественное, ни рыба ни мясо".

С раннего утра мы в беспорядке двигались три часа вниз по течению Вади Ханда. Потом долина повернула влево, и мы быстро пошли по пустой бесплодной местности, где не за что было зацепиться взгляду. Было холодно: в лицо дул сильный северный ветер. На марше мы все время слышали прерывистые раскаты со стороны Веджа и боялись, что флот, потеряв терпение, начал операцию без нас. Однако, хотя наверстать потерянные дни было невозможно, мы продолжали путь форсированным маршем, пересекая один за другим притоки Хамдха. Равнина была изрезана этими высохшими руслами, мелкими, прямыми и голыми, которых было так много и узор которых был таким же хитрым, как жилок в широком листе какого-нибудь дерева. Наконец мы снова вернулись к Хамдху, на этот раз в Курне, и хотя на его глинистом дне стояла одна грязь, решили разбить здесь лагерь.

Пока мы располагались, среди солдат произошло внезапное возбуждение. В восточном направлении были видны пасшиеся верблюды, и самые энергичные из джухейнцев устремились туда, захватили верблюдов и привели в лагерь. Разъяренный Фейсал кричал, чтобы они остановились, но они были слишком возбуждены, чтобы его слушать. Тогда он схватил карабин и выстрелил в ближайшего солдата, тот в страхе вывалился из седла, и остальным пришлось остановиться. Фейсал велел привести их к себе, отколотил зачинщиков палкой и велел загнать в загон украденных верблюдов и тех, на которых ехали воры, до полного счета, а затем отправил животных обратно, к их владельцам-билли. Если бы он этого не сделал, джухейнцы были бы вовлечены в собственную войну с племенем билли -- как мы надеялись, нашими завтрашними союзниками, и это задержало бы наше продвижение за Ведж. Наш успех зависел даже от таких мелочей.

Следующим утром мы вышли на берег моря и в четыре часа подошли к Хаббану. К нашему облегчению, как и ожидалось, "Хардинг" был уже на месте и сгружал воду. Хотя мелководная бухта и не давала разыграться крупным волнам, неспокойное море делало работу лодок опасной. Мы не забыли о мулах, а оставшуюся воду отдали пехотинцам. Но эта ночь была трудной, и толпы страдавших от жажды людей теснились в лучах прожекторов возле резервуаров, надеясь на получение лишней порции воды, если матросы решатся совершить еще один рейс.

Я поднялся на борт и услышал, что атака с моря была проведена по плану, как если бы сухопутная армия уже была на месте: Бойл боялся, что турки уйдут, если он промедлит. В тот день, когда мы дошли до Абу Зерейбата, турецкий губернатор Ахмед Тевфик-бей обратился к гарнизону со словами о необходимости защищать Ведж до последней капли крови, а сам с наступлением темноты сел на верблюда и бежал с несколькими всадниками к железной дороге. Двести оставшихся пехотинцев были готовы самоотверженно выполнить свой долг, сражаясь против десанта, но соотношение противников составляло три к одному, а морские орудия были слишком тяжелы, чтобы правильно воспользоваться оборонительными позициями. Как нам стало известно на "Хардинге", бой еще не закончился, когда город Ведж уже был занят матросами и арабами Салиха.

ГЛАВА 27

Добрые вести окрыляли армию, которая вскоре после полуночи начала просачиваться на север. На рассвете мы соединили различные подразделения в Вади Мие, в двенадцати милях южнее города, и далее продвигались вперед в полном порядке, встречая немногочисленных рассеянных турок, из которых только одна группа попыталась оказать непродолжительное сопротивление. Агейлы спешились, сняли с себя свои плащи, головные платки и рубашки и продолжали путь голыми до пояса, демонстрируя свое загорелое тело, что, как они говорили, в случае ранения оставляет раны чистыми, да и ценная одежда не подвергается риску повреждения. Командовавший ими Ибн Дахиль добился беспрекословного повиновения. Они двигались поротно, в открытом строю, с интервалом в четыре-пять ярдов, с равными по численности ротами поддержки, стараясь пользоваться даже плохим прикрытием, если оно встречалось.

Было приятно смотреть на чистых мужчин с коричневой кожей в залитой солнцем песчаной долине с водоемом посередине, заполненным бирюзовой соленой водой. Они двигались за темно-красными флагами, которые несли впереди колонны два штатных знаменосца, строго ритмично, делая почти по шесть миль в час, в мертвой тишине. Не прозвучало ни одного выстрела, пока они подходили, а потом поднимались на гребень холма. Так мы узнали, что вся работа сделана за нас, и зашагали вперед, чтобы увидеть город в руках мальчика Салиха, сына Шефии. Он рассказал нам, что его потери составили почти двадцать убитых, а позднее мы услышали, что один лейтенант британских военно-воздушных сил был смертельно ранен во время воздушной разведки и один британский матрос ранен в ногу.

Руководивший сражением Виккери был доволен, но я не разделял его удовлетворения. В моем понимании любой лишний маневр или выстрел, или потеря были не только ненужным расходом сил и средств, но и грехом. Я не мог свыкнуться с профессиональной убежденностью военных в том, что все успешные действия являются победными. Повстанцы не были пушечным мясом, как солдаты регулярной армии, это были наши друзья, доверившиеся нашему руководству. А мы руководили восстанием не в силу национальной принадлежности к восставшим, а по их приглашению. Наши люди были добровольцами, простыми людьми, чьими-то соседями, родственниками, а каждая смерть -- личным горем для многих в армии. Даже с чисто военной точки зрения этот штурм представлялся мне грубейшей ошибкой.

У двухсот турок в Ведже не было ни транспортных средств, ни продовольствия, и если бы их оставили в покое, они через несколько дней были бы вынуждены сдаться. Если бы даже удалось бежать, то и это не стоило жизни и одного араба. Ведж был нам нужен как база для захвата железной дороги, с целью расширения нашего фронта. Погромы и убийства в городе были бессмысленны.

Между тем город подвергся ужасающим разрушениям. Фейсал предупреждал горожан о предстоящем штурме и рекомендовал либо опередить его, подняв собственное восстание, либо уйти, но здесь жили главным образом египтяне из Кусейра, предпочитавшие нам турок, и они решили ждать развязки. Люди Шефии и племени биаша обнаружили дома, забитые ценными вещами, и смели их начисто. Они грабили магазины, ломали даже открытые двери, обыскивали каждую комнату, взламывали сундуки и буфеты, вырывали с мясом все запоры, вспарывали каждый матрац и подушку в поисках сокровищ, а снаряды корабельных орудий разворачивали огромные дыры в стенах всех сколько-нибудь значительных сооружений и зданий.

Нашей главной трудностью была выгрузка на берег провианта. "Фокс" потопил все местные лихтеры и весельные лодки, а ничего похожего на причал в городе не было и в помине, но находчивый "Хардинг" сам вошел в гавань (которая была достаточно просторна, но слишком коротка) и доставил наш груз на собственных катерах. Мы подняли уставшую рабочую команду Шефии, и с неуклюжей помощью этих утомленных людей нам удалось переправить в город достаточно продовольствия для неотложных нужд. Горожане возвращались голодные, разъяренные состоянием, в котором оказались их дома, и в отместку стали разворовывать все, что не охранялось, даже вспарывали сложенные на берегу мешки с рисом, унося с собой сколько могли в задранных подолах. Фейсал исправил положение, назначив губернатором города Мавлюда. Тот ввел в Ведж своих опытных всадников и за один день массовых арестов и скорых наказаний убедил всех, что с беспорядком следует покончить. После этого Ведж замер в страхе.

В первые же несколько дней, еще до того как я отправился в Каир, стала очевидной польза от нашего эффектного похода. У арабского движения больше не было противников в Западной Аравии, и угроза краха миновала. Беспокойный рабегский вопрос отпал, а мы изучили основные правила бедуинской войны. Когда оглядываешься назад с позиции нового понимания, потеря в Ведже двух десятков этих бедняг уже не кажется такой ужасной. И при хладнокровной оценке, возможно, следует признать, что нетерпение Виккери было оправданным.

Книга 3. УДАР ПО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ

Главы с 28 по 38. Взятие нами Веджа произвело желаемый эффект на турок, которые отказались от продвижения на Мекку в пользу пассивной обороны. Медины и ее железной дороги. Наши специалисты разрабатывали планы нападения на них.

Немцы понимали опасность окружения и убеждали Энвера отдать приказ о немедленной эвакуации Медины. Сэр Арчибальд Мюррей просил нас поддержать постоянное боевое воздействие с целью уничтожения отступающего противника.

Фейсал быстро заявил о своей готовности к этому, и я отправился к Абдулле, чтобы наладить взаимодействие с ним. В пути я заболел, и когда лежал один, лишенный информации, мне не оставалось ничего другого, как размышлять о кампании. Размышление убедило меня в том, что наша практика в последнее время обгоняла теорию.

По выздоровлении я мало сделал в отношении железной дороги, но возвратился в Ведж с новыми идеями. Я пытался добиться того, чтобы с ними согласились и другие, а именно принять тактику развертывания как основной принцип ведения действий и чтения проповеди перед каждым сражением. Они же предпочитали ограниченную и прямую задачу захвата Медины. Тогда я решил отправиться в Акабу, чтобы испытать свою теорию.

ГЛАВА 28

В Каире новоиспеченные авторитеты обещали золото, винтовки, мулов, большое количество пулеметов и горных пушек, но последних мы так и не дождались. Вопрос об артиллерийских орудиях был постоянной головной болью. На холмистой местности, при полном бездорожье, полевые орудия были нам ни к чему, но горной артиллерией британская армия не располагала, если не считать индийские десятифунтовые пушки, пригодные только против лучников и их стрел. У Бремона в Суэце было несколько превосходных шестидесятипяток с алжирскими расчетами, но он рассматривал их главным образом как рычаг привлечения союзных войск в Аравию. Когда мы попросили прислать их нам, с расчетами или без них, он ответил, что, во-первых, арабы будут плохо относиться к его артиллеристам и, во-вторых, не смогут правильно содержать орудия. Его ценой была британская бригада для Рабега, но мы эту цену заплатить не могли.

Он боялся сделать арабскую армию сильнее -- и его можно было понять, -- но вот отношение британского правительства было непонятно. Оно не выказывало ни недоброжелательности -- давало все, что мы просили, ни скаредности -материальная и денежная помощь арабам превысила десять миллионов фунтов. Но доводило до бешенства превосходство противника в ходе многих операций и провалы в других по единственной, и притом чисто технической, причине. Мы не могли подавлять турецкую артиллерию из-за того, что дальнобойность турецких орудий превышала наши на три или четыре тысячи ярдов. К счастью, под конец Бремон пал жертвой собственной глупости, продержав целый год свои батареи без дела в Суэце. Его преемник майор Кази приказал отослать их в наше распоряжение, и именно с их помощью мы вошли в Дамаск. В течение всего этого потерянного года орудия, попадавшие на глаза каждому побывавшему в Суэце арабскому офицеру, были неопровержимым свидетельством неприязни французов к арабскому движению.

Мы получили большую поддержку нашему делу в лице Джафара-паши, багдадского офицера в турецкой армии. После образцовой службы в немецкой и турецкой армиях Энвер выбрал его для организации призыва рекрутов в Шейх эль-Сенуси. Он был доставлен туда на подводной лодке, сколотил неплохой отряд, набрав людей из диких племен, и продемонстрировал отличные тактические способности в двух сражениях с британцами. Потом он попал в плен и был заключен в каирскую крепость вместе с другими военнопленными офицерами. Однажды ночью он решил бежать, спустившись по веревке из кусков разрезанного одеяла в крепостной ров. Но она не выдержала нагрузки, при падении Джафар повредил лодыжку и был схвачен в беспомощном состоянии. Из госпиталя он был отпущен под честное слово, оплатив стоимость одеяла. Однажды он прочитал в какой-то арабской газете о восстании шерифа, о казни турками его друзей, известных арабских националистов, и понял, что сражался не на той стороне.

Разумеется, Фейсал о нем слышал и хотел, чтобы он стал главнокомандующим регулярных войск, совершенствование которых было теперь нашей главной задачей. Мы знали, что Джафар был одним из тех немногих людей, чьей репутации и личных качеств достаточно, чтобы сплотить неуживчивые элементы в единую армию. Однако этого недоставало эмиру Хусейну. Он был старым человеком с узкими взглядами, и ему не нравились сирийцы и месопотамцы: освободить Дамаск должна Мекка. Он отказался от услуг Джафара, и Фейсалу пришлось взять его на свой страх и риск под свою ответственность.

В Каире находились Хогарт и Джордж Ллойд, а также Сторрс и Дидс и много старых друзей. Значительно расширился и круг аравийских доброжелателей. В армии наши акции росли по мере того, как мы демонстрировали выгоды нашего присутствия. Линден Белл незыблемо оставался нашим другом и клялся, что все дело в арабской одержимости. Сэр Арчибальд Мюррей внезапно понял, что с арабами сражалось больше турецких войск, чем с ним, и начал вспоминать, что всегда благосклонно относился к восстанию. Адмирал Уиммис выражал такую же готовность нам помочь, как и в трудные для нас дни под Рабегом. Сэр Реджинальд Уингейт, верховный комиссар в Египте, был доволен успехом дела, в защиту которого выступал годами. Я сожалел об этой его удовлетворенности, поскольку Макмагон, принявший на себя реальный риск, был разбит как раз перед тем, как наметились первые успехи застрельщика. Однако это вряд ли было ошибкой Уингейта.

Пока я изучал все эти обстоятельства, на меня обрушилась неприятная неожиданность. Полковник Бремон позвонил мне, чтобы поздравить со взятием Веджа, заявил, что это подтверждает его уверенность в моем военном таланте и позволяет надеяться на мою помощь в расширении нашего успеха. Он хотел занять англофранцузскими силами, при содействии флота, Акабу. Он подчеркнул значение Акабы, единственного порта, оставшегося у турок на Красном море, к тому же ближайшего к Суэцу и к Хиджазской железной дороге, на левом фланге биэршебской армии, и предложил оккупировать его смешанной бригадой, которая могла бы продвинуться вверх по Вади Итму для сокрушительного удара по Маану. Он даже начал распространяться о характере грунта.

Я ему сказал, что знаю Акабу с довоенного времени и его план кажется мне невыполнимым с технической точки зрения. Мы могли бы занять берег залива, но там наши силы, оказавшись в таком же неблагоприятном положении, как на галлиполийском берегу, стали бы мишенями артиллерийского огня с прибрежных холмов, а эти гранитные утесы высотой в тысячу футов неприступны для войск с тяжелым вооружением. Перевалы там представляют собой чрезвычайно узкие дефиле, штурм или прикрытие которых обошлись бы слишком дорого. По моему мнению, Акабу, значение которой он оценивает совершенно правильно, а может быть, и недооценивает, лучше взять арабскими нерегулярными силами, спустившимися с гор изнутри территории, без помощи флота.

Бремон не сказал (хотя я это знал и без него), что он хотел высадиться в Акабе с целью перехитрить арабское движение, собрав смешанные силы (как в Pa-беге) так, чтобы они были ограничены Аравией, и заставить их расширить действия против Медины. Арабы все еще боялись, что союз шерифа с нами был основан на тайном соглашении о предательстве их дела в конечном счете, так что вторжение христиан означало бы подтверждение этих опасений и подорвало бы сотрудничество. В свою очередь и я не сказал Бремону (хотя он знал об этом и без меня), что намерен разрушить его планы и в скором времени привести арабов в Дамаск. Меня забавляло это ребяческое соперничество жизненно важных намерений, но он закончил разговор, заявив угрожающим тоном, что в любом случае едет в Ведж предложить свой план Фейсалу.

Я не предупредил Фейсала, что Бремон политик. В Ведже находился Ньюкомб, с которым мы проблему Акабы не обсуждали. Фейсал ничего не знал ни о местности, окружающей Акабу, ни о местных племенах. Сочувствие и неведение могли привести к тому, что он благоприятно примет это предложение. Мне показалось наилучшим решением поспешить туда, чтобы предотвратить такой исход дела, в тот же день пополудни я отправился в Суэц и плыл всю ночь. Двумя днями позднее, в Ведже, я объяснил свои мотивы, так что когда через десять дней приехал Бремон и открыл свое сердце, или часть его, Фейсалу, его тактика была возвращена ему в улучшенном виде.

Французы начали с презента в виде шести комплектов автоматической пушки Гочкиса с инструкторами. Это был щедрый дар, но Фейсал использовал представившуюся возможность, чтобы попросить Бремона распространить свою доброту на батарею скорострельных горных орудий в Суэце, объяснив, что он с сожалением оставил Янбо, переехав в Ведж, поскольку Ведж, как известно, намного дальше от его цели -- Медины, но что для него практически невозможно штурмовать турок, располагавших французской артиллерией, с винтовками или же со старыми пушками, предоставленными ему британской армией. Его люди не обладают такими техническими знаниями, чтобы извлечь из старого оружия преимущество перед современным. Ему пришлось использовать свои единственные преимущества -- численность и мобильность, и он заявил, что без существенного обновления вооружения невозможно сказать, насколько затянется теперешнее положение на фронте.

Бремон попытался принизить достоинства так необходимых для хиджазской войны орудий (с практической точки зрения это было совершенно справедливо). Но, заметил он, если бы Фейсал заставил своих людей карабкаться по горам наподобие козлов, чтобы взорвать железную дорогу, с войной было бы покончено. Фейсал, разозленный этой метафорой, оскорблявшей слух араба, оглядел все шесть футов ухоженного тела Бремона и спросил, не случалось ли ему самому бывать в козлином положении. Бремон галантно вернулся к вопросу об Акабе и о реальной опасности для арабов продолжения оккупации Акабы турками. Он настаивал на том, чтобы англичан, располагавших средствами для действий в любых направлениях, поторопили с этой операцией. В ответ Фейсал вручил ему кроки местности за Акабой (я отметил и свой вклад в этот набросок) и разъяснил некоторые трудности, связанные с племенами, а также с проблемой ливневых паводков. Закончил он тем, что после целого вороха приказаний, контрприказаний и неразберихи с союзными силами в Рабеге у него нет никакого желания обращаться к сэру Арчибальду Мюррею с просьбой о новом походе.

Бремону пришлось ретироваться с честью, нанеся под конец чисто парфянский удар по мне, сидевшему с язвительной улыбкой: он попросил Фейсала настоять, чтобы британские бронеавтомобили, находящиеся в Суэце, были переправлены в Ведж. Но даже это было бумерангом, поскольку они уже отправились туда! После его ухода я вернулся в Каир на целую прекрасную неделю, в течение которой дал свои лучшие рекомендации. Мюррей, который все больше склонялся к отправке на Акабу таллибардинской бригады, одобрил мои советы позднее, когда я высказался также против отвлекающего удара. Затем я отправился в Ведж.

ГЛАВА 29

Жизнь в Ведже не была лишена интереса. Прежде всего мы привели в порядок лагерь. Фейсал расставил свои шатры (это был внушительный комплекс: жилые, приемные, штабные, гостевые, палатки для прислуги) примерно в миле от берега моря, на кромке кораллового выступа, полого поднимавшегося к крутому обрыву, обращенному на восток и на юг над обширной звездообразной долиной, простиравшейся в глубь суши от гавани. Солдатские и бедуинские палатки были расставлены группами в песчаных лучах этой долины -звезды, и таким образом более прохладная высотка оставалась только в нашем распоряжении, и мы, жители севера, нашли ее совершенно восхитительной, когда вечером подувший с моря бриз донес до нас приглушенный рокот волн, ослабленный и отдаленный, словно эхо дорожного шума какой-нибудь глухой лондонской улочки.

Непосредственно под нами разместились агейлы -- плотная группа неровно расставленных палаток. К югу от них стояла артиллерия Расима, а рядом с нею, одной компанией, пулеметчики Абдуллы, чьи палатки выстроились правильными линиями, вместе с верблюдами, привязанными рядами на точном уставном расстоянии один от другого, что делало честь профессионализму офицера. Дальше без соблюдения какого-либо порядка прямо на земле бурлила масса людей, уже занявшихся своими пожитками. Рассеянные повсюду палатки и навесы бедуинов заполнили все лощины и другие укрытые от ветра места. За ними начиналась открытая местность, где у редких пальм вокруг ближайшего колодца со слишком соленой водой бродили группы верблюдов. Фоном всего этого были предгорья, скалы и скопления напоминавших замковые руины камней, разбросанных до самого горизонта.

Поскольку в Ведже было принято разбивать лагеря далеко, даже очень далеко один от другого, я растрачивал свою жизнь в бесконечном хождении взад и вперед между палатками Фейсала, англичан, египетской армии, городом, портом, радиостанцией, целыми днями без отдыха утрамбовывал коралловые тропинки, то поднимаясь, то спускаясь по ним в сандалиях или просто босиком, натруживая ноги, едва находя в себе силы преодолевать боль, шагая по покрытой острым щебнем, пылавшей жаром земле и стараясь при этом как-то уберечь свое уже натренированное тело в предвкушении более трудных испытаний.

Бедные арабы удивлялись, почему у меня нет лошади, и я воздерживался от того, чтобы озадачивать их непонятными им разговорами о том, что я закаляюсь, или признаваться в том, что предпочитаю ходить пешком, чтобы не утомлять животных, хотя и то, и другое было правдой. Во мне поднималось нечто печалящее и задевающее мое достоинство при виде этих низших форм. Их жалкое существование представлялось мне отражением рабства человеческого, воплощением восприятия нас Богом, и использовать их в личных целях, притом неизбежно принимая на себя обязательства по отношению к ним, казалось постыдным. Сходные чувства я испытывал и при виде негров, плясавших под горой ночь напролет, до упаду, под звуки гонга. Их лица, так резко отличавшиеся от наших, дышали терпимостью, но почему-то вызывала внутренний протест мысль о том, что по существу их тела являются точными двойниками наших.

Внутренняя жизнь Фейсала сводилась к обдумыванию день и ночь своей политики, и в этом ему мало чем мог помочь любой из нас. Внешними же проявлениями жизни лагеря были парады, которыми развлекала нас толпа, стрельба в воздух да победные марши. Были и несчастные случаи. Однажды группа, развлекавшаяся за нашими палатками, взорвала бомбу с гидроплана, реликвию времен захвата города Бойлом. Конечности этих людей взрывом разметало по всему лагерю, и брезент многих палаток покрылся красными пятнами, вскоре превратившимися в темно-коричневые, а затем выцветшими до какого-то неопределенного цвета. Фейсал приказал заменить палатки, а испачканные кровью уничтожить. Но бережливые невольники их отстирали. В другой раз загорелась палатка, и трое наших гостей получили ожоги. Весь лагерь столпился вокруг, исходя гомерическим хохотом, пока не унялся огонь, а потом мы стыдливо врачевали потерпевших. Затем шальная пуля ранила кобылу и пробила навылет несколько палаток.

Однажды ночью агейлы взбунтовались против своего командира Ибн Дахила из-за того, что тот слишком часто назначал им наряды вне очереди и слишком жестоко порол за проступки. Громко крича и стреляя в воздух, они завалили его палатку, повыбрасывали его вещи и избили слуг. Этого оказалось недостаточно, чтобы смирить их ярость, тогда они принялись вспоминать Янбо и отправились убивать атейбов. Фейсал увидел сверху их факелы, босиком устремился к ним и сбил с ног ударами сабли плашмя четырех человек. Его ярость вызвала у бунтовщиков заминку, в это время невольники и всадники, созывая людей на помощь, бросились вниз и принялись с криком раздавать направо и налево удары саблями в ножнах. Кто-то дал Фейсалу лошадь; вскочив на нее, он обрушился на главарей, тогда как мы рассеивали группы, стреляя сигнальными ракетами. Убито было всего два человека, и еще один ранен. На следующий день Ибн Дахил был отставлен.

Мюррей передал нам два броневика "роллс-ройс", освободившихся после кампании в Восточной Африке. Командирами были Гилмен и Уэйд, а экипажи английские -водители из вспомогательного, стрелки из пулеметного корпуса. Содержание их в Ведже осложнило наши проблемы, так как продукты, которыми мы питались, и вода, которую пили, были признаны негодными с медицинской точки зрения, но присутствие английской роты компенсировало эту неприятность, и самым трудным оказалось преодоление автомобилями и мотоциклами непроходимых песчаных барханов под Веджем. Тяжкий труд вождения машин в пустыне сделал руки этих людей похожими на боксерские, и походка у них была соответствующая: они ходили, покачивая плечами. Со временем они приобрели близкие к искусству навыки вождения машин по песку, что делало их более осторожными на твердой дороге и вынуждало правильно выбирать скорость на мягких участках. Одним из таких были последние двадцать миль равнины перед Джебель-Раалем. Автомобили прошли их чуть больше чем за полчаса, прыгая с гребня на гребень дюн и опасно раскачиваясь при спуске по склонам. Арабам понравились эти новые игрушки. Велосипеды они называли конями шайтана, детьми автомобилей (которые в свою очередь были сыновьями и дочерьми поездов). Так мы обзавелись "тремя поколениями" механических транспортных средств.

Наш интерес к Веджу усиливал флот. Бойл прислал сюда "Эспайгл" в качестве дежурного корабля с восхитительным приказом "делать все возможное для взаимодействия при осуществлении различных планов в соответствии с распоряжениями полковника Ньюкомба, и притом так, чтобы была ясно видна оказанная поддержка". Его командир Фицморис (фамилия, известная в Турции) был олицетворением гостеприимства и находил нашу работу на суше приятным развлечением. Он помогал нам тысячами способов, прежде всего в налаживании связи. Фицморис был специалистом по радиосвязи, что оказалось как нельзя более кстати, так как в один прекрасный день на рейде появился "Норсбрук", доставивший нам армейскую радиостанцию, смонтированную на легком грузовике. Поскольку никто из нас ничего в ней не понимал, мы были в полной растерянности. Тогда Фицморис высадился на берег с половиной экипажа, отогнал грузовик на выбранное им место, профессионально собрал мачты, запустил двигатель и отладил связь настолько, что еще до захода солнца связался с "Норсбруком" и долго разговаривал с корабельным радистом. Эта станция работала день и ночь и намного повысила эффективность веджской базы, засыпав Красное море депешами на трех языках, зашифрованными двумя десятками различных армейских кодов.

ГЛАВА 30

Фахри-паша все еще продолжал играть в нашу игру. Он удерживал линию окопов вокруг Медины и притом на таком расстоянии от нее, чтобы арабы не могли обстреливать город из орудий. (Впрочем, такой попытки никто и не делал, даже не мечтал об этом). Другие отряды были рассредоточены вдоль железной дороги в виде сильных гарнизонов на всех водопоях между Мединой и Тебуком, а также более мелких постов между этими гарнизонами, чтобы постоянно патрулировать дорогу. Короче говоря, он избрал самый глупый способ обороны, какой только можно было себе представить. Гарланд ушел из Веджа на юго-восток, а Ньюкомб на северо-восток, с целью подрыва дороги взрывчаткой. Их задачей было разрушение рельсового пути и мостов, а также установка автоматических мин под проходившие поезда.

Сомнения арабов сменились безудержным оптимизмом, и это позволяло ожидать отличной службы. Фей-сал зачислил в армию большинство билли и моахибов, которые признали его хозяином Аравии на всем протяжении от железной дороги до моря, а потом послал джухейнцев к Абдулле в Вади Аис.

Теперь он мог готовиться к тому, чтобы серьезно заняться Хиджазской железной дорогой, но поскольку практика показала, что реализация наших планов превзошла мои расчеты, я просил его задержаться в Ведже и принять меры к более широкому охвату идеями движения окружающих нас племен, чтобы в будущем восстание могло расшириться, создавая угрозу для железной дороги на участке от Тебука (тогдашняя граница нашего влияния) до Маана, в северном направлении. В своем понимании хода арабской войны я оставался недальновидным. Я еще не понял, что проповедь была победой, а сражение обманом. В тот момент я связывал их вместе, но поскольку Фейсалу больше нравилось изменять умонастроения людей, чем разрушать дороги, проповедь давала лучшие результаты.

Что касается северных соседей -- прибрежного племени хувейтат, то начало Фейсалом уже было положено; но теперь мы занялись племенем бени-атия, более на северо-востоке, и добились большого успеха: его вождь Аси ибн Атия приехал к нам и присягнул на верность Фейсалу. Его главным мотивом была зависть к своим братьям, поэтому активной помощи мы от него не ждали, но налаженные отношения обеспечивали нам свободу передвижения по территории его племени. Нас окружали различные племена, обязанные покорностью Нури Шаалану, великому эмиру Рувеллы, который после шерифа Ибн Сауда и Ибн Рашида был четвертой фигурой среди ненадежных князей пустыни.

Нури был старым человеком и правил своим племенем аназа тридцать лет. Он был главой семейства Рувеллы, хотя и не старшим по возрасту, его не любили, и он не был выдающимся воином. Верховенства он добился исключительно благодаря силе характера и для достижения этой цели убил двух своих братьев. Позднее он расширил число своих последователей, распространив свое влияние на шераратов и другие племена, и на всей территории их пустыни его слово стало непреложным законом. Ему была чужда льстивая дипломатичность обычного шейха. Достаточно было одного его слова, чтобы положить конец оппозиции или покончить с оппонентом. Все его боялись и повиновались ему. Даже чтобы пользоваться его дорогами, мы должны были получить его разрешение.

К счастью, это было нетрудно. Фейсал обеспечил себе это много лет назад и поддерживал путем обмена подарками между Мединой и Янбо. Теперь выехавший к нему из Веджа Фаиз эль-Хусейн встретился в пути с Ибн Дугми, одним из первых лиц Рувеллы, направляющимся к нам с отличным подарком в виде нескольких сотен крепких вьючных верблюдов. Нури, разумеется, по-прежнему поддерживал дружественные отношения с турками. Его рынком были Дамаск и Багдад, которые могли бы за три месяца уморить голодом половину его племени, если бы стали его подозревать, но мы знали, что в какой-то момент нам может понадобиться его военная помощь, а до этого времени даже не намекнули ему на разрыв с Турцией.

Его благожелательность открыла нам доступ к Сирхану с его знаменитой дорогой, с местом для лагеря и цепочкой источников воды; это был ряд связанных между собою котловин, простиравшихся от Джеффа, столицы Нури на юго-востоке, на север, к Азраку в Сирии, под Джебель-Друзом. Свобода Сирхана была нужна нам, чтобы добраться до палаток восточного племени ховейтат, знаменитых абу тайи, чьим вождем был Ауда, прославленный военачальник в Северной Аравии. Только с помощью Ауды нам удалось обратить энтузиазм племен от Маана до Акабы в свою пользу настолько, что они впоследствии помогли нам отобрать у турецких гарнизонов Акабу и окружавшие ее холмы. Только при его активной поддержке мы могли решиться двинуться из Веджа в долгий путь на Маан. С самого Янбо мы пытались завоевать его для нашего дела.

В Ведже мы сделали большой шаг вперед. Ибн Зааль, кузен Ауды и военный лидер абу тайи, прибыл семнадцатого февраля -- счастливый день во всех отношениях. На рассвете с пустынного востока Тебука прибыли пятеро вождей племени шерарат с подарком в виде яиц аравийских страусов, которыми изобилует редко посещаемая пустыня. После них за толпой невольников показался Даиф-Алла абу Тийур, кузен Хамд ибн Джази, верховный вождь центрального племени ховейтат с Маанского плато. Это было многочисленное и могучее племя, отличные воины, но кровные враги своих родственников -кочевников абу тайи по причине давней ссоры между Аудой и Хамдом. Мы испытывали гордость, увидев, что они приехали из такой дали, чтобы приветствовать нас, однако сожалели, что они менее пригодны для наступления на Акабу, чем абу тайи.

Сразу после них явился кузен Наувафа, старший сын Нури Шаалана, с кобылой, присланной Наувафом в подарок Фейсалу. Враждовавшие между собой Шаалан и Джази смотрели друг на друга полными злобы глазами. Нам пришлось разделить их группы, разбив новый гостевой лагерь. Вслед за Рувеллой было объявлено о прибытии Абу Тагейга -- вождя оседлых ховейтат, живших на побережье. Он принес с собой свидетельства уважения своего племени и трофеи из Дхабы и Мувейлы, двух последних оставшихся у турок выходов к Красному морю. Для него мы приберегли место на ковре Фейсала и теплые слова благодарности за все сделанное его племенем, которое вывело к границам Акабы по дорогам, слишком трудным для боевых операций, но удобным для проповедования, а в еще большей степени для получения информации.

Во второй половине дня приехал Ибн Зааль с десятком других последователей вождя Ауды. Он поцеловал Фейсалу руку один раз от имени Ауды, другой от себя лично и, располагаясь на ковре, заявил, что пришел от Ауды, чтобы приветствовать Фейсала и просить его приказаний. Якобы дипломатично сдерживая радость, Фейсал с серьезным видом представил Ибн Зааля его кровным врагам -- племени джази ховейтат. Ибн Зааль сдержанно дал понять, что они знакомы. Позже мы долго разговаривали с ним в приватном порядке и отпустили его с богатыми дарами, еще более богатыми обещаниями и с личным посланием Фейсала к Ауде о том, что разногласия могут быть устранены только при личной встрече с ним в Ведже. Ауда пользовался громкой воинской славой, но большинству из нас не был известен, а в таком жизненно важном деле, как Акаба, мы не имели права на ошибку. Он должен явиться лично, чтобы мы могли все взвесить и наметить планы на будущее в его присутствии и с его помощью.

За этим исключением события дня развивались благополучно, и он не слишком отличался от любого дня Фейсала. Мой дневник распух от новых заметок. Дороги в Ведж были забиты многочисленными посланцами и добровольческими отрядами, а также видными шейхами, приезжавшими присягнуть на верность Фейсалу. Фейсал с Кораном в руках торжественно приводил к присяге новых сторонников, обязавшихся "ждать, когда он ждет, идти, когда он идет, не покоряться турку, доброжелательно относиться ко всем, говорящим по-арабски, будь то багдадцы, жители Алеппо, сирийцы или чистокровные арабы, и ставить независимость превыше своей жизни, семьи и имущества".

Он также сразу принялся сталкивать лбами враждующие племена в своем присутствии и тут же улаживать споры между ними. Доводя до сознания сторон баланс выгод и потерь, Фейсал посредничал, находил компромиссы, а часто и оплачивал разницу, вкладывая личные средства для достижения согласия. Фейсал занимался этим повседневно в течение двух лет, устанавливая естественный порядок бесчисленного множества мелочей, из которых строилось арабское общество, и придавая им собственную конфигурацию -- войны против турок. Ни в одной из областей, через которые он проходил, не оставалось ни одного случая активной кровной вражды, и всюду он олицетворял собою апелляционный суд, чьи приговоры для Западной Аравии не подлежали обжалованию.

При этом он выказывал полную справедливость. Он никогда не принимал ни пристрастных решений, ни таких, которые в силу их практической невыполнимости приводили бы лишь к большему беспорядку. Ни один араб ни разу не опротестовал его решения и не поставил под сомнение его мудрости или компетентности в делах племен. Терпеливо отсеивая правду от лжи, проявляя такт и демонстрируя превосходную память, он заслужил авторитет у кочевников от Медины до Дамаска и во всей округе. Так Фейсал получил всеобщее признание как сила, становящаяся превыше уровня племен, отвергающая кровавых вождей, возвышающаяся над завистью. Арабское движение становилось национальным в лучшем смысле этого слова, поскольку все в нем были заодно, сознавали вторичность личных интересов и то, что место лидера по справедливости и по праву принадлежит человеку, с которым ему довелось пережить несколько недель триумфа и долгие месяцы разочарования после освобождения Дамаска.

ГЛАВА 31

Срочные послания Клейтона прервали эту радостную работу приказом ждать в Ведже египетский патрульный корабль "Hyp эль-Бахр", прибывавший через два дня с информацией. Мне нездоровилось, и я повиновался не без удовольствия. Корабль пришел в назначенный день и высадил на берег Макрери, вручившего мне копию длинных телеграфных инструкций от Джемаля-паши находившемуся в Медине Фахри. В этих инструкциях, исходивших от Энвера и германского штаба в Константинополе, содержался приказ о немедленной эвакуации войск из Медины в пешем строю: сначала в Хедию, затем в Эль Улу, далее в Тебук и наконец в Маан, где должны быть оборудованы новый железнодорожный терминал и система траншей.

Этот план мог вполне устроить арабов, но наша армия в Египте была обескуражена перспективой внезапной переброски на беэршебский фронт двадцати пяти тысяч солдат анатолийской армии, с гораздо более многочисленной, чем обычно, корпусной артиллерией. Клейтон в своем письме ко мне писал, что к этому развертыванию следует отнестись самым внимательным образом и принять все меры к взятию Медины или к уничтожению гарнизона при выходе из города. Ньюкомб был на линии железной дороги, где занимался подготовкой грандиозных разрушений, и поэтому в данный момент вся ответственность ложилась на меня. Я опасался, что слишком мало можно будет сделать вовремя, так как письмо задержалось на несколько дней и эвакуация должна была вот-вот начаться.

Мы откровенно изложили положение Фейсалу и сказали, что в данном случае союзные интересы требуют жертв или по меньшей мере отсрочки непосредственной выгоды. Щепетильный в вопросах чести, он немедленно согласился сделать все от него зависящее. Мы подсчитали наши возможные ресурсы и решили переправить их к железной дороге. Шериф Мастур, честный, спокойный старик, и Расим со своими бедуинами, пехотой на мулах и орудием должны были выйти прямо в Фагейр -- первую надежную базу с водой к северу от Вади Аиса, чтобы занять первый участок железной дороги к северу от зоны Абдуллы.

Али ибн эль-Хусейн должен был из Джейды атаковать второй участок к северу от Мастура. Мы предложили Ибн Маханне подойти к Эль Уле и вести наблюдение за нею. Шерифу Насиру приказали продвинуться к Калаат аль-Муадхаму и взять для подкрепления его людей. Я написал письмо Ньюкомбу с просьбой о возвращении в связи с новыми событиями. Старый Мухаммед Али должен был отправиться из Дабы в оазис под Тебуком, так чтобы, если вскоре начнется эвакуация, мы были к этому готовы. Все наши сто пятьдесят миль железной дороги были бы защищены, а сам Фей-сал в Ведже уже был в готовности оказать помощь любому важному для него сектору.

Мне предстояло выехать к Абдулле в Вади Аис, чтобы выяснить, почему он за два месяца ничего не сделал, и убедить его, если турки уйдут, двинуться прямо на них. Я надеялся, что мы сможем остановить их многочисленными небольшими рейдами на этом участке линии, что движение поездов будет серьезно дезорганизовано, а сбор необходимых запасов продовольствия на каждой крупной станции будет практически невозможен. Гарнизон Медины, испытывавший недостаток в гужевом транспорте, смог бы взять с собой немного. Энвер приказал погрузить орудия и продовольствие в вагоны, включить поезда в колонны и двигаться вместе по рельсам. Это был беспрецедентный маневр, и если бы вы выиграли десять дней, чтобы занять исходные позиции, а они попытались бы осуществить эту глупую затею, у нас была бы возможность всех их уничтожить.

На следующий день я выехал из Веджа, больной и неспособный к длинному переходу. Фейсал, занятый своими неотложными делами, выделил мне в сопровождение не слишком надежных людей. Проводниками были четверо из племени рифаа и один из мерви джухейны, сириец Арслан, солдат-денщик, готовивший мне лепешки и рис и служивший мишенью для насмешек арабов, четыре агейла, один марокканец и один атейб по имени Сулейман. Верблюды, тощие из-за скудности корма на этой засушливой земле племени билли, явно не обещали быстрого движения.

Наш отъезд задерживался то по одной, то по другой причине до девяти вечера, после чего мы нехотя пустились в путь, но я был полон решимости так или иначе отъехать далеко от Веджа еще до утра. Проехав четыре часа, мы остановились на ночлег. На следующий день сделали два пятичасовых перехода и расположились под Абу Зерейбатом, на наших старых зимних квартирах. Большой пруд усох за два месяца до размеров небольшой лужи, и вода в нем стала заметно солонее. Спустя несколько недель она окажется вовсе непригодной для питья. Говорили, что в находящемся где-то поблизости неглубоком колодце должна быть более или менее подходящая вода. Я не стал его искать, поскольку фурункул на спине и сильный жар превращали в мучения тряску на верблюде, а кроме того, я очень устал.

Мы продолжили путь задолго до рассвета и, проезжая через Хамдх, сбились с пути на пересеченной местности Агунны, в районе низких холмов. К началу дня нашли правильное направление и поехали по водоразделу, постепенно опускавшемуся к Эль-Хубту -- холмистой равнине, простирающейся до Сухура, гранитные вздутия которой обступали дорогу, начиная от самого Ум Леджа, а земля была покрыта обильным урожаем арбуза-колоцинта. Плети и плоды выглядели празднично в свете встававшего дня. Джухейнцы говорили, что арбузные листья и стебли были превосходным кормом для лошадей и в течение долгих часов спасали от жажды, агейлы же утверждали, что верблюжье молоко, налитое в чашеобразную корку арбуза с выскобленной серцевиной служит лучшим слабительным средством. Атейб сказал, что если натереть подошвы ног арбузным соком, то будет легче идти, а марокканец Хамед заметил, что высушенная мякоть заменяет хороший трут. Однако все были согласны в одном -как корм для верблюдов это растение бесполезно или даже ядовито.

За этими разговорами мы миновали Хубт -- три мили приятной дороги и, перевалил через невысокий кряж, оказались на другом участке, меньших размеров. Теперь мы видели в северо-восточном направлении две стоящие рядом огромные серые, с красноватым оттенком, полосчатые глыбы вулканической породы, где можно было укрыться от палящего солнца и свистопляски песчаных ветров. Третья, по имени Сахара, чуть в стороне от них, была сложена из вызвавшей мое любопытство пузыристой вулканической породы. Вблизи она была похожа на гигантский, наполовину вросший в землю футбольный мяч, вплоть до такого же коричневого цвета. Ее южная и восточная поверхности были совершенно гладкими и невыветренными, а правильная куполообразная вершина сияла, словно отполированная, и по ней разбегались мелкие трещины, напоминавшие швы. Это была одна из самых странных вершин Хиджаза -- страны причудливых холмов. Мы осторожно ехали к ней под мелким дождем, казавшимся странно-прекрасным в ярком свете солнца.

Наш путь пролегал между Сахарой и Сухуром, по глубокому песку узкой горловины с почти отвесными голыми стенами. Их верх был неровным. Нам пришлось карабкаться по изрытым каменистым склонам, вдоль большого сброса породы между двумя наклонными красными рифами из твердой породы. Вершина перевала была похожа на лезвие ножа. Мы устремились с нее в заваленное камнями ущелье, наполовину перекрытое сорвавшимся валуном, испещренным знаками племен, многие поколения которых пользовались этой дорогой. За ним открылись поросшие деревьями просторы, на которых зимой собиралась почва, смывавшаяся проливными дождями с отполированных склонов Сухура. Здесь повсюду встречались гранитные обнажения, а в еще влажных руслах дождевых потоков под ногами стелился серебристый песок. Стокс был направлен в сторону Хейрана.

Затем мы долго петляли по лабиринту между беспорядочными низкими буграми гранитного щебня, с трудом выбирая хоть сколько-нибудь приемлемую для верблюдов дорогу. Вскоре после полудня эти бугры отступили перед широкой лесистой равниной, по которой мы ехали целый час, а потом снова начались неприятности: нам пришлось спешиться и вести верблюдов по узкой горной тропе с разрушенными степенями из породы, настолько отполированной за долгие годы тысячами ног, что двигаться по ним в дождливую погоду было просто опасно. Эти ступени вели нас то вверх по длинным склонам холмов, то вниз между холмами поменьше, к новым долинам, а затем каменистая зигзагообразная тропа привела нас к руслу потока. Оно скоро стало слишком узким для навьюченных верблюдов, и тропа отошла от него, едва цепляясь за крутой склон холма между отвесными скалами: одна нависла сверху, другая угрожающе вздымалась снизу. Через четверть часа после этого головокружительного трюка мы с радостью добрались до высокой седловины, на которой предыдущие путники сложили пирамидки из камней в знак благодарности Всевышнему, сохранившему им жизнь. Такого же типа были пирамидки вдоль дорог Мастураха, которые я запомнил со времени своего первого аравийского путешествия из Рабега к Фейсалу.

Мы ненадолго задержались, чтобы выложить из камней свою пирамидку, а затем двинулись дальше по песчаной долине в Вади Ханбаг. После долгих часов плена в каменном хаосе просторы Ханбага нас освежили. Его чистое белое русло изящной кривой уходило меж деревьями на север под обрывистыми красными и коричневыми холмами, оставаясь в поле зрения на расстоянии мили или двух вверх и вниз по течению. На низких песчаных откосах росла сорная трава, и мы остановились на полчаса, чтобы дать оголодавшим верблюдам поесть сочной, здоровой пищи.

Такого наслаждения они не испытывали с самого Бир эль-Вахейди и теперь жадно обрывали траву. Затем мы двинулись по долине к ответвлению напротив того места, откуда вошли. Эта долина -- Вади Китан была не менее красива. Ее устланная галькой поверхность без отдельных крупных камней обильно поросла деревьями. Справа были видны низкие холмы, слева -- внушительные высоты под названием Джидва, поднимавшиеся параллельными крутобокими гребнями из разрушенного гранита, в этот час совершенно красными в лучах солнца, заходившего между густыми тучами, предвестьем дождя.

Мы наконец разбили бивуак, и после того как верблюды были развьючены и отведены на присмотренное пастбище, я прилег отдохнуть под скалой. Меня мучили головная боль и жар -спутники сильного приступа дизентерии, не дававшей покоя всю дорогу и уже дважды в этот день доводившей меня до коротких обмороков, когда крутые подъемы требовали напряжения всех сил. Разновидность дизентерии, характерная для этого аравийского побережья, обычно обрушивалась на человека как удар молота и валила с ног на несколько дней, после чего острые симптомы проходили, но на несколько недель оставались усталость и нервное состояние, чреватое срывами.

Мои спутники целый день ссорились, а когда я лежал под скалой, неожиданно прогремел выстрел. Я не обратил на него внимания -- в долине было полно зайцев и птиц, но чуть позже меня поднял Сулейман и позвал за собой к лужайке между скалами на противоположной стороне долины. Там лежал сраженный пулей в висок один из агейлов, человек из племени бурайда. Выстрел, вероятно, был сделан почти в упор, потому что кожа вокруг раны была обожжена. Остальные агейлы, словно безумные, бегали вокруг, а когда я спросил, что произошло, их главарь Али сказал, что это убийство совершил марокканец Хамед. Я же заподозрил Сулеймана, помня о кровавой вражде между атбанами и агейлами, разгоревшейся в Янбо и Ведже, но Али уверял, что, когда раздался выстрел, Сулейман находился вместе с ним в долине, на расстоянии трех сотен ярдов, где они собирали хворост для костра. Я разослал всех на поиски Хамеда и поплелся обратно, размышляя о том, что это не должно было случиться в единственный из всех дней, когда я был нездоров.

Улегшись на прежнем месте, я услышал шорох и, медленно открыв глаза, увидел перед собой спину Хамеда, склонившегося над вьюками прямо за моей скалой. Я навел на него револьвер и окликнул его. Он опустил винтовку, чтобы передернуть затвор, и оказался в моей власти до того, как к нам подошли люди. Мы немедленно устроили суд, и после недолгих запирательств, Axмед признался, что они поругались с Салемом, он разъярился и выстрелил в него. Следствие закончилось. Агейлы, родственники убитого, потребовали крови за кровь. Остальные их поддержали, хотя я тщетно пытался отговорить кроткого Али. Голова так разламывалась от высокой температуры, что я мало соображал, но будь я даже в полном здравии, при всем своем красноречии вряд ли смог бы добиться прощения для Хамеда, потому что Салем был дружелюбным парнем и его внезапное убийство не имело оправдания. А потом начался ужас, который мог бы заставить цивилизованного человека бежать от правосудия, как от чумы, если бы он не испытывал необходимости пользоваться им как палачом, осуществляющим возмездие. В нашей армии были и другие марокканцы, и безнаказанное убийство агейлами одного из них из-за кровной вражды вызвало бы ответные действия, что поставило бы под угрозу единство. Требовалась казнь по всей форме, и в конце концов я в отчаянии заявил Хамеду, что он должен умереть в наказание за содеянное, и я принимаю бремя кары на себя. Возможно, меня сочли бы неправомочным кровником, но по крайней мере в этом случае не было повода для дальнейшей мести моим спутникам, поскольку я был иностранцем и не имел родственников среди них.

Я велел Хамеду войти в узкую лощину -- мрачное сырое место, заросшее сорняками. Песок под ногами был испещрен крошечными ямками от капель воды, падавших со скал во время последнего дождя. Лощина переходила в расселину шириной в несколько дюймов, с вертикальными стенами. Я остановился на входе и дал ему отсрочку на несколько секунд, которую он потратил на рыдания, бросившись на землю. Я приказал ему подняться и выстрелил в грудь. Хамед упал с пронзительным воплем, струя крови залила его одежду, и, забившись в агонии, он подкатился к тому месту, где стоял я. Я выстрелил вновь, но меня пробирала такая дрожь, что пуля пробила лишь его запястье. Он закричал, на этот раз тише, лежа навзничь, ногами в мою сторону, я наклонился и выстрелил в последний раз в шею под нижнюю челюсть. Его тело несколько раз содрогнулось и замерло. Я позвал агейла, который закопал его в этой же лощине. После этого меня терзала долгая бессонная ночь, и наконец за несколько часов до рассвета я поднял людей и приказал вьючить верблюдов, горячо желая поскорее убраться из Вади Китана. Им пришлось подсаживать меня в седло, так как сам я вконец обессилел.

ГЛАВА 32

Рассвет застал нас на коротком крутом перевале, ведущем из Вади Китана в главную водосборную долину этих холмов. Мы повернули в сторону, в Вади Рей-ми, долину притоков, чтобы запастись водой. Там не было колодца как такового, лишь шурф для улавливания просачивающейся воды, пробитый в каменном ложе долины, и мы нашли его отчасти по запаху; вкус воды, хотя и отвратительный, отличался, как ни странно, в лучшую сторону. Мы наполнили бурдюки, Арслан испек хлеб, и мы два часа отдыхали. Затем снова пустились в дорогу через Вади Амк, приятную зеленую долину, по которой было очень удобно шагать нашим верблюдам.

Когда долина Амк свернула на запад, мы расстались с нею и стали подниматься между грудами булыжников из серого гранита, обычного в горах Хиджаза. Ущелье закончилось естественным пандусом и ступенями. Они были совершенно разрушены, лестница извивалась и была труднопроходимой для верблюдов, но, слава Богу, не длинной. После этого мы в течение часа шли по открытой долине, справа от которой была цепь невысоких холмов, а слева горы. В песчанистых мергелях попадались озерца воды и палатки меравинов под красивыми деревьями, росшими по всей долине. Склоны были очень плодородны, на них паслись отары овец и стада коз. Пастухи дали нам молока: это было первое молоко, которое мои агейлы увидели за два года засухи.

Дорога из этой долины, когда мы достигли ее верхней окраины, оказалась скверной, а спуск в лежащую за ней Вади Меррах -- почти опасным, но панорама, открывшаяся с гребня, вознаградила нас за эти неудобства. Широкая Вади Маррах проходила между ровными стенами холмов к горному амфитеатру, вокруг которого милях в четырех впереди словно смыкались долины, подходившие слева и справа. На пути возвышались искусственные сооружения из необработанного камня. Вступив туда, мы увидели, что серые стены холмов выгибаются с каждой стороны полукругом. Перед нами в южном направлении поперек этой дуги над небольшой рощицей колючих деревьев высился отвесный уступ иссиня-черной лавы. Мы доехали до него и улеглись в негустой тени, благодарные хоть какой-то прохладе посреди бескрайнего зноя.

День -- солнце в эти минуты стояло в зените -- был очень жарким, и я так ослабел, что едва держал голову. Порывы душного ветра словно обжигающими руками хватали наши лица, пекли глаза. Из-за мучительной боли я задыхался, широко открыв рот. Губы растрескались от ветра, горло пересохло до такой степени, что я не мог говорить, а процесс питья превращался в пытку. Однако хотелось все время пить. Жажда не давала расслабиться и насладиться желанным покоем. Настоящим наказанием Божьим были назойливые мухи.

Русло долины было выстлано кварцевым гравием и белым песком. Его яркий блеск пробивался под веки, и земля, казалось, начинала танцевать, когда ветер раскачивал белые верхушки сорной травы. Верблюдам нравился этот корм, росший пучками высотой около шестнадцати дюймов на серо-зеленых стеблях. Они набивали желудки, пока наконец проводники не привели их ко мне и не уложили рядом со мной. В какой-то миг я возненавидел этих животных, так как из-за обжорства их дыхание стало зловонным, и они громко отрыгивали все новые порции жвачки, едва проглотив предыдущую, пока зеленая слюна не обволокла их отвисшие губы.

Разозлившись, я лежа швырнул камень в ближайшего верблюда, тот поднялся и закачался за моей головой, а потом расставил задние ноги и помочился мощной вонючей струей. Мой рассудок был настолько затуманен жаром и слабостью, что я просто лежал и плакал от беспомощности. Мои люди отошли, чтобы разжечь костер и поджарить газель, которую, к счастью, удалось подстрелить кому-то из них, и я понял, что в любой другой день этот привал был бы для меня приятным. Окружающие холмы переливались живыми красками: их основания имели теплый серый оттенок от накопившейся в них энергии солнечных лучей, тогда как у гребней извивались, чаще всего попарно, узкие прожилки гранита, повторявшие линию горизонта и похожие на ржавый металл заброшенных рельсов из оборудования театральной сцены. Арслан сказал, что у этих холмов гребешки, как у петухов, -- меткое наблюдение.

После того как мои провожатые наелись, мы снова взобрались на верблюдов и легко поднялись на первую волну застывшей лавы. Она была короткой, как и вторая, на вершине которой раскинулась большая терраса; средняя часть была покрыта наносным песком и гравием. Почти чистую поверхность лавы образовывал спекшийся пепел цвета ржавого железа, по которому были разбросаны участки рыхлого камня. К югу от нас поднимались третья и следующие ступени, мы же повернули на восток, к Вади Гаре.

Гара, похоже, была гранитной долиной, посреди которой, медленно заполняя ее, протекла лава. Ее поток выгнулся дугой в центральной части. С каждой стороны были глубокие впадины между лавой и склонами холмов. Всякий раз, когда в холмах бушевала буря, их заполняла дождевая вода. Высыхая, поток лавы скрутился как канат и растрескался. По рыхлой, усеянной обломками камней поверхности многие поколения верблюдов и погонщиков протоптали неудобную, мучительную дорогу.

Мы долгие часы пробивались по ней вперед, верблюды на каждом шагу вздрагивали от боли, ступая по острому щебню. Тропы можно было различить только по пересохшему помету животных да по чуть синеватой поверхности истертых камней. Арабы заявили, что в темноте эти тропы непроходимы, с чем пришлось согласиться, так как в противном случае, проявляя нетерпение, мы рисковали попортить ноги нашим животным. Однако к пяти часам пополудни дорога стала легче. По-видимому, мы были близко от верхней части становившейся все уже долины. Впереди, по правую руку, показался конический кратер, сверху донизу испещренный аккуратными бороздами и обещавший хорошую дорогу, потому что был сложен из черного пепла, такого чистого, словно его специально просеяли, с рассеянными по поверхности участками более твердой почвы и шлаков. За ним обнаружилось еще одно лавовое поле, возможно, более старое, чем эти долины, потому что камни были гладкими, а между ними простирались обширные площадки, покрытые буйно разросшимися сорняками. Среди этих просторов стояли палатки бедуинов, чьи хозяева, увидев нас, бросились навстречу, ухватились за недоуздки верблюдов и повели нас к себе.

Оказалось, здесь расположились шейх Фахад эль-Ханша и его люди -- старые, болтливые воины, участвовавшие в походе на Ведж и находившиеся вместе с Гарландом в тот великий момент, когда на его первой автоматической мине подорвался эшелон с солдатами недалеко от станции Товейра. Фахад и слышать не хотел о том, чтобы я улегся отдохнуть поблизости к его палатке он с бездумным безразличием человека пустыни к субординации затащил меня внутрь и уложил в самом неудачном месте, на съедение клопам. Там он ставил передо мной все новые пиалы с мочегонным верблюжьим молоком, расспрашивая о Европе, о моем племени, об английских пастбищах для верблюдов, о войне в Хиджазе и о войнах вообще, о Египте и Дамаске, о здоровье Фейсала, о том, зачем мы едем к Абдулле и по какой причине я остаюсь христианином, когда их сердца и руки только и ждут того, чтобы принять меня в свою веру.

Так прошли долгие часы до десяти вечера, когда принесли зажаренного в честь гостя барана с отсеченными конечностями (как принято при угощении царственных персон), возложенного на громадную кучу обильно сдобренного маслом риса. Я из приличия поел, корчась под плащом, и уснул. Полное изнурение, до которого меня довели часы самого худшего их переходов, какой только можно себе представить, сделало меня равнодушным к блохам и вшам. Однако болезнь подхлестнула мою обычно неповоротливую фантазию, которая, взбунтовавшись, преподнесла мне той ночью сны, будто я бреду нагишом в первозданной темноте по бесконечной лаве, чьи острые выступы кусают за ноги, как насекомые, объятый ужасом от ощущения, что за нами карабкается убитый мною марокканец.

Утром мы поднялись рано и подкрепились. Наша одежда кишела паразитами. После очередной пиалы молока, навязанной энергичным Фахадом, мне удалось без посторонней помощи дойти до своего верблюда и самостоятельно сесть в седло. Мы поднялись по последнему отрезку Вади Гары к вершине, двигаясь среди конусов черного пепла от кратера на юг. Затем повернули в отходившую в сторону долину, оканчивавшуюся крутым каменистым подъемом, на который мы с трудом потянули своих верблюдов.

За ним был нелегкий спуск к Вади Мурмийе, средняя часть которой была покрыта большой массой лавы, похожей на оцинкованное железо; по обе ее стороны шли гладкие песчаные русла, по которым было удобно идти верблюдам. Через некоторое время мы подошли к разлому, служившему дорогой на другую сторону. Мы прошли по ней и увидели перемежавшиеся с лавой участки почвы, явно плодородной: там росли деревья с богатой листвой, окруженные лужайками настоящей травы со множеством цветов; это было самое лучшее пастбище за все время нашего рейда, казавшееся невероятно зеленым на фоне иссиня-черных каменистых отложений. Характер лавы изменился. Привычные кучи истертых камней величиной с череп или кулак сменились сравнимыми с листьями папоротника или пальмы кристаллизованными пучками мелких выходов металлической породы, по которой было невозможно идти босыми ногами.

Очередной водораздел привел нас к открытому месту, где джухейнцы вспахали под зарослями кустарника гектаров восемь тощей почвы. Это свидетельствовало о мужестве и упорстве арабов. Место это называлось Вади Шетф, а за ним простиралась другая разлившаяся река лавы, самая худшая из встретившихся на нашем пути. Ее прорезала мрачная зигзагообразная тропа. Там потеряли одного верблюда: он сломал переднюю ногу, угодив в яму. Кругом валялось много костей; видно, не мы одни пострадали на этой проклятой тропе. Однако проводники сказали, что здесь кончились лавовые отложения, и дальше мы продолжали свой путь уже по легко проходимым долинам, за которыми начался долгий, до самых сумерек, спуск по длинному пологому склону. Идти верблюдам было так удобно, и холодок так хорошо меня освежал, что мы вопреки обыкновению с наступлением вечера не остановились, а продолжали двигаться через бассейн Мурмийи к бассейну Вади Аиса и там, под Тлейхом, остановились на последнюю ночевку.

Я радовался близкому концу перехода. Меня донимала лихорадка, и я боялся серьезно заболеть, -- перспектива оказаться в таком состоянии в руках даже действовавших из лучших побуждений бедуинов была не из приятных. У них любое лечение сводилось к тому, что они протыкали те места тела больного, которые считали сосредоточением недуга. Такой метод был приемлем для тех, кто в него верил, но для неверящего это настоящая пытка: подвергать себя такой опасности было бы глупо, а возражать бесполезно, потому что добрые арабы просто не обращали внимания на протесты пациента.

Утро было приятным, а спуск в долину Вади Аис похож на спокойную прогулку верхом. Мы доехали до Абу Мархи, ближайшего водопоя, всего лишь через несколько минут после того, как там остановился шериф Абдулла. Рядом с колодцем, на заросшей акациями поляне, его люди уже устанавливали палатки. Он уходил из своего старого лагеря в Бир эль-Амри, что ниже по долине, а перед тем ушел из Мураббы, потому что вся округа была забита его людьми и животными. Я вручил ему документы от Фейсала, объяснил ситуацию в Медине и дал понять, как важно поторопиться с блокированием железной дороги. Мне показалось, что он принял это холодно, но без дальнейших разговоров я заметил, что немного устал от перехода и с его разрешения хотел бы прилечь и поспать. Он приказал поставить для меня палатку рядом со своим шатром, и я наконец-то остался в одиночестве. Весь день в седле я боролся со слабостью, но после того как отдал Абдулле послание, напряжение прошло, однако я чувствовал, что не выдержал бы даже еще одного часа пути.

ГЛАВА 33

В этой палатке я пролежал дней десять, страдая от слабости, которой стыдился, и прячась от людей, пока не прошел стыд. Как всегда бывало со мной в подобных обстоятельствах, ум прояснился, чувства обострились и я наконец-то стал последовательно анализировать арабское восстание. Об этом следовало подумать давно, но первый мой приезд в Хиджаз был обусловлен кричащей необходимостью конкретного действия, и мы делали то, что инстинктивно считали наилучшим, не вдаваясь в оценку наших побуждений и не формулируя целей. За этим инстинктом не было знания прошлого, суждения стали по-женски интуитивными и теперь подтачивали мою уверенность. Поэтому в теперешнем вынужденном бездействии я искал соответствия собственных действий своей же начитанности и тратил время между часами тяжелого сна с кошмарами на осмысление происходящего.

Как уже говорилось, я, к сожалению, не был так опытен в командовании кампанией, как мне бы хотелось, и не имел соответствующей подготовки. Я был достаточно начитан в области военной теории, моя оксфордская любознательность привела к тому, что от Наполеона я перешел к Клаузевицу с его школой, к Кеммереру и Мольтке, а также к современным французам. Все они казались мне какими-то однобокими. Просмотрев Жомини и Уиллисена, я обнаружил более широкие принципы у Сакса и Гибера, а также в восемнадцатом столетии. Однако Клаузевиц интеллектуально был настолько выше их всех, а его книга так логична и увлекательна, что я бессознательно принял ее за образец, пока сравнение с Кюне и Фошем не вызвало во мне отвращения к солдафонам, не наскучила их официозная, слава, заставившая меня критически взглянуть на их откровения. В любом случае этот интерес был абстрактным и опосредовал теорию и философию войны лишь с метафизической стороны.

Теперь же все было весьма конкретно, в частности навязшая в зубах проблема Медины. Чтобы отвлечься от нее, я принялся вспоминать подходящие максимы о ведении современной войны, основанной на науке. Но они не вписывались в действительность и беспокоили меня. До настоящего времени Медина была для всех нас навязчивой идеей. Но теперь, когда я лежал больной, представление о ней не было ясным: либо дело было в том, что мы были рядом с нею (человека редко привлекает достижимое), либо в том, что мои глаза были затуманены безотрывным созерцанием этого клочка земли. Как-то после полудня я проснулся от горячечного сна, обливаясь потом, терзаемый мухами, с мыслью: какого черта, собственно, нам нужно в Медине? Угроза с ее стороны была очевидна, пока мы были в Янбо, а турки шли на Мекку, но мы сами все изменили своим походом на Ведж. Сегодня мы занимаемся блокированием железной дороги, они же лишь защищают ее. Гарнизон Медины, сокращенный до полной неспособности вести активные операции, сидит в траншеях и уничтожает собственный наступательный потенциал, поедая тягловый скот, который они больше не в состоянии прокормить. Мы лишили их возможности угрожать нам и все же намерены отобрать у них город. Медина -- не такая важная для нас база, как Ведж, и не угроза, как Вади Аис. На что она нам, в самом деле?

Лагерь пробуждался после апатии полуденных часов, и шумы внешнего мира начинали проникать ко мне сквозь желтую подкладку палаточного полотна, в каждую дырочку, в каждый разрыв, через который врывались длинные кинжалы солнечных лучей. Мне были слышны топтанье и храпенье осаждаемых мухами лошадей в тени деревьев, жалобы верблюдов, звон ступок в которых толкли кофейные зерна, долетали звуки отдаленных выстрелов. Этот шумовой фон заставил меня еще раз задуматься о цели войны. Книги объясняют ее просто -разгромить противника. Победа может быть куплена только кровью. Поскольку у арабов не было организованных сил, у турецкого Фоша не могло быть подобной цели. Арабы не выдержали бы потерь. Чем заплатил бы наш Клаузевиц за свою победу? Казалось, что фон дер Гольц смотрел глубже, говоря, что необходимо не уничтожить врага, а сломить его храбрость. Однако мы показали, что задача сломить чью-нибудь храбрость лишена перспективы.

Впрочем, Гольц был обманщиком, и об этих мудрых людях должно говорить метафорами, потому что мы, несомненно, выигрывали нашу войну, и по мере неторопливого взвешивания обстоятельств до моего сознания начинало доходить и то, что мы выиграли Хиджаз. Из каждой тысячи его квадратных миль девятьсот девяносто девять были освобождены. Не оказалась ли моя провокационная шутка в разговоре с Виккери о том, что восстание скорее походит на мир, чем на войну, столь же меткой, сколь и скоропалительной? Возможно, в войне правит абсолют, но для мира вполне достаточно большинства. Если бы мы выдержали паузу, туркам пришлось бы довольствоваться той малой долей, на которой они стояли.

Я еще раз терпеливо смахнул мух со своего лица, довольный, что хиджазская война выиграна и с нею таким образом покончено, причем выиграна в тот день, когда мы взяли Ведж, и было бы лучше, если бы у нас хватило сообразительности это понять уже тогда. Я снова прервал нить своих доводов, чтобы прислушаться. Отдаленные выстрелы стали громче и уже сливались в длинные, резкие залпы. И вдруг смолкли. Я навострил уши, чтобы уловить другие звуки, зная, что они последуют. Действительно, тишину нарушил донесшийся из-за тонких стенок палатки шорох, похожий на шелест юбки, задевающей камни. Последовала пауза, во время которой у палатки остановились всадники на верблюдах, и послышались слабые удары палками по шеям животных, чтобы заставить их опуститься на колени.

Они бесшумно преклонили колени, и я запечатлел это в своей памяти: сначала колебание -- верблюды, глядя вниз, ощупывают одной ногой почву, подыскивая место помягче, затем приглушенный удар и внезапный облегченный выдох, когда они опустились на передние ноги (путь, видно, был долгим, и они устали), звук короткого волочения по земле, когда они согнули задние ноги и, покачиваясь из стороны в сторону, принялись работать коленями, чтобы зарыть их в более холодный слой почвы под горячими обломками камней, тогда как всадников, по-птичьи семенивших босыми ногами, молча повели либо к очагу, где готовили кофе, либо к шатру Абдуллы, в зависимости от дела, с которым они приехали. Верблюды оставались здесь, тревожно похлестывая хвостами гальку, пока их хозяева присмотрели место привязи.

Я сформулировал для себя приемлемое начало доктрины, но мне оставалось еще найти альтернативный финал, средства и способы ведения войны. Те, что применяли мы, не походили на ритуал, жрецом которого был Фош, и я вернулся к нему, чтобы прояснить это различие между нами. В его современной войне -- он называл ее абсолютной войной -- две нации, проповедующие несовместимые философии, переносят эти разногласия в сферу испытания силовыми средствами. С философской точки зрения это идиотизм: мнения требуют доказательств, а их исправление -- стрельбы, и борьба может заканчиваться только тогда, когда сторонники одного абстрактного принципа имеют в своем распоряжении не больше средств сопротивления, чем сторонники другого. Это звучало как новая редакция религиозных войн, чьим логическим концом было безоговорочное искоренение одного из верований и чьи протагонисты верили в то, что все решает Божий суд. Это могло годиться для Франции и Германии, но вовсе не отражало позицию Британии. Наша армия не занималась поддержкой умозрений во Фландрии или на Канале. Усилия заставить наших солдат ненавидеть противника обычно заставляли их ненавидеть вооруженную борьбу. Фактически Фош дезавуировал собственную аргументацию, говоря, что такая война зависит от вовлеченности масс и невозможна с использованием профессиональных армий, тогда как старая армия по-прежнему остается британским идеалом, а ее обычаи -- предметом вожделения как наших обывателей, так и карьеристов. В моем понимании фошевская война всего лишь истребительна и не более абсолютна, чем любая другая. Ее можно было бы назвать "убийственной войной". Клаузевиц перечисляет все виды войн: войну между личностями, дуэли по доверенности, по динамическим соображениям, войны с целью изгнания из страны, отчасти политические, торговые войны за рынки... Редко одна война похожа на другую. Часто стороны не знали своей цели и воевали вслепую, пока ход событий не начинал определять характер действий. Победа обычно оказывалась на стороне обладающего даром предвидения, хотя удача и разум могли вносить досадную неразбериху в этот "непреложный" закон природы.

Я недоумевал, почему Фейсалу хотелось победить турок и почему ему помогали арабы, и видел, что цель их была сугубо географической -- вытеснить турок из всех арабских земель Азии. Их мирный идеал свободы мог воплотиться только так. В стремлении к идеальным условиям мы могли бы убивать турок, потому что они нам очень не нравились, но убийство было чистой роскошью. Если бы они ушли мирно, война бы закончилась. Если нет, мы их заставим уйти или по крайней мере попытаемся прогнать. В крайнем случае мы будем вынуждены пойти на кровопролитие и на максимы "убийственной войны", но насколько возможно малой кровью для нас самих, поскольку арабы борются за свободу, а удовольствие от нее может получить только живой человек. Забота о будущем потомков не столь привлекательна, чтобы умирать за него, -- независимо от того, насколько человек счастлив в любви к своим уже рожденным детям.

В этот момент полог моей палатки откинул невольник, который спросил, может ли эмир пригласить меня к себе. Я с трудом натянул одежду и чуть ли не ползком направился к его шатру. Это было комфортабельное жилье, стоявшее в роскошной тени и сплошь устланное пронзительно пестрыми коврами, раскрашенными анилиновыми красителями -- трофеями из дома Хусейна Мабейрига в Рабеге. Абдулла проводил здесь большую часть дня, смеялся вместе с друзьями, играл в разные игры со своим придворным шутом Мухаммедом Хасаном. Я подхватил мячик разговора, летавший между ним и Шакиром и несколькими случайно зашедшими шейхами, среди которых был честный Ферхан эль-Аида, и был вознагражден речью Абдуллы. Он противопоставил теперешнюю независимость своих слушателей былому их рабству под Турцией и прямо заявил, что разговоры о турецкой ереси, или о бессмертной доктрине Нового Турана, или о нелегитимном Халифате не относятся к делу. Это страна арабов, и в ней засели турки: вот единственная проблема. Я мог гордиться своими догадками.

На следующий день фурункулы затмили отступавшую лихорадку и приковали меня к этой вонючей палатке на еще более долгий срок. Когда стало слишком жарко, чтобы забыться хоть на короткое время дремотой без сновидений, я снова взялся за свой клубок и принялся распутывать его дальше, рассматривая теперь все здание войны в его структурном аспекте, что было стратегией, в содержательном, что было тактикой, и в комплексе чувств населяющих его людей, что было психологией. Ибо моей личной обязанностью было командовать, а командир, подобно архитектору, отвечает за все.

Первое смущение вызвала ложная антитеза стратегии -- цели войны, обзорного подхода к связям каждой части и целого, и тактики -- средств достижения цели, конкретными ступенями стратегии. Они представлялись мне единственными точками зрения, с которых можно было оценить все элементы войны: алгебраическую ипостась вещей, биологическую ипостась жизней и психологическую -- идей.

Алгебраический элемент, или 'epist'eme, представлялся мне чистой наукой, подчиняющейся математическому закону, без гуманистической составляющей. Этот закон оперировал известными переменными, определенными условиями в конкретном пространстве и времени: такими вещами, как холмы, климатические различия и железные дороги, при восприятии человеческого фактора как однородной массы, слишком большой, чтобы учитывать индивидуальные различия в сочетании со всеми искусственными вспомогательными средствами и с расширением наших возможностей за счет механических изобретений. Этот элемент в основном поддается формулированию.

Таково было высокопарное профессорское начало. Мои умственные склонности, чуждые абстракций, вновь нашли точку опоры в Аравии. В "переводе на арабский" этот алгебраический фактор должен был прежде всего принимать во внимание территорию, которую мы намеревались освободить, и я принялся бессмысленно подсчитывать квадратные мили. Шестьдесят; восемьдесят; сто; возможно, сто сорок тысяч квадратных миль. И выстраивать варианты того, как турки могли бы все это оборонять. Несомненно, соорудив линию траншей у подножия гор, если мы пойдем на приступ с развернутыми знаменами; но что, если мы (а вполне может статься) будем не армией, наступающей по фронту, а некоей идеей, неосязаемой и неуязвимой, без фронта и тыла, проникающей повсюду подобно какому-нибудь газу? Армии можно уподобить растениям, неподвижно укоренившимся в почве, чья верхушка питается через длинные стебли. Мы могли бы быть паром, несущимся на услышанный нами звук. Наши владения -в сознании каждого человека, и поскольку мы не стремимся к завоеванию материального жизненного пространства, то можно отказаться от уничтожения всего материального. Похоже, при этом кадровый солдат мог бы оказаться беспомощным, считая себя собственником лишь того места, где сидит, и захватывая по приказу только то, что лежит в пределах дальности выстрела.

Затем я стал подсчитывать, сколько потребовалось бы людей для заселения этой территории, чтобы спасти ее от нашего глубокого рейда, поскольку передовые части восставших заняли бы каждую свободную милю из этих ста тысяч. Я хорошо знал турецкую армию, и если даже признать недавнее расширение ее возможностей за счет самолетов, артиллерийских орудий и бронепоездов (превращавших огромные пространства в небольшие поля сражения), все же представлялось, что туркам потребуется по одной укрепленной позиции на каждые четыре квадратных мили с численностью личного состава не меньше двадцати солдат. А если так, тогда им понадобилось бы шестьсот тысяч солдат, чтобы встретить во всеоружии всех недоброжелательно настроенных арабов, объединенных вокруг горстки фанатиков.

Сколько таких могло бы найтись в нашем распоряжении? В настоящее время у нас было около пятидесяти тысяч: вполне достаточно. Таким образом, представлялось, что в этом перевес на нашей стороне. Если бы мы осознали наши сырьевые ресурсы и были способны их использовать, -- тогда и климат, и железная дорога, и пустыня, как и военная техника, также могли бы служить нашим интересам. Турки были упрямы, стоявшие за ними немцы догматичны. Они могли посчитать, что восстание -- та же война, и действовать против него по аналогии. Но любая аналогия в применении к человеческому фактору -- чушь; вести войну против повстанцев дело непредсказуемое и долгое, как если бы вы решили есть суп, пользуясь вместо ложки ножом.

Этого было достаточно; я отодвинул в сторону математический элемент и погрузился в исследование биологического фактора процесса командования. Как представлялось, его критические точки -- жизнь или смерть, или менее категорично -крайнее утомление. Военные философы основательно разработали теорию войны и подняли один пункт -- "людские потери" на уровень существа всей проблемы. Человек как воплощение ряда переменных оставался словно забытым, что делало их оценки неадекватными. Компоненты были уязвимы и нелогичны, и генералы в целях самозащиты создавали резерв, что было действенным приемом их искусства. Гольц говорил: если вам известны силы противника и он полностью развернулся, вы можете отказаться от резерва; но так никогда не бывало. Генералы всегда помнили о возможности какого-либо непредвиденного происшествия или перебоя в материальном обеспечении и именно на этот случай бессознательно держали при себе резерв.

Элемент "боевого духа" войск, не поддающийся выражению в цифрах, приходилось оценивать посредством приема, равноценного платоновской формуле d'ox'a -- озарения; и величайшим командиром был тот, чья интуиция оправдывалась наиболее полно. Девяти десятых тактики было, разумеется, достаточно для преподавания в школах, но ее иррациональная десятина оказывалась подобной зимородку, пролетающему над прудом, и именно она была пробным камнем для генералов. Ее мог подсказать только инстинкт (обостренный продуманной тактикой маневра), и наконец в критических обстоятельствах она проявлялась естественным образом, как рефлекс. Были люди, чья d'ox'a настолько приближалась к совершенству, что действовала с точностью 'epist'eme.

Я колебался в нерешительности, можно ли применить это к нам самим, и наконец понял, что это относится не только к роду человеческому, но и к материальному миру. В Турции царила скудность и дороговизна, и люди ценились меньше, чем оборудование. Нашей целью было уничтожение не армии турок, а ее материальной инфраструктуры. Разрушение какого-нибудь турецкого моста или железной дороги, машины или артиллерийского орудия или взрыв какого-либо объекта были выгоднее нам, чем смерть какого-то турка. В то же время арабская армия бережно относилась и к материальной части, и к людям. Правительства оперировали только такой категорией, как людские массы, тогда как наши люди, не являясь кадровым контингентом, оставались личностями. Смерть отдельного человека, подобно камню, упавшему в воду, оставляла кратковременную пустоту, но вокруг нее широко расходились круги печали. Мы не могли допускать неоправданных людских потерь.

Заменить вещи было легче. Нашей четкой политикой было превосходство в какой-то одной области материального обеспечения, будь то порох, пулеметы или любое другое, что могло иметь решающее значение. Все было подчинено превосходству в решающем месте и в решающий момент наступления. Мы могли бы выработать доктрину, обеспечивавшую меньшие затраты за счет ослабления сил в сравнении с противником на каком угодно направлении или участке, кроме наиважнейшего. Решение, что именно считать таковым, всегда оставалось бы за нами. Большинство войн было войнами боевого контакта. Обе стороны стремились к нему, чтобы избежать опасности внезапного нападения. Наша война была войной дистанцирования. Мы ставили своей целью сдерживание противника молчаливой угрозой, исходящей от незнакомой бескрайней пустыни, не обнаруживая себя до момента нападения. Такое нападение могло быть чисто номинальным, направленным не на самого противника, а на его материальные ресурсы. Таким образом, вопрос не в его силе или слабости, а в наиболее доступных объектах материального обеспечения. При перерезании железной дороги объектом мог бы быть пустой участок пути, и чем он безлюднее, тем больше был бы тактический успех. Мы могли бы превратить среднее арифметическое такой тактики в правило (но не в закон, поскольку война аморальна) и абсолютизировать отказ от прямого контакта с противником. Это отвечало бы многочисленным призывам никогда не становиться мишенью. Многим туркам в течение всей войны так и не представился случай открыть по нам огонь, и нам никогда не приходилось занимать оборону, за исключением непредвиденных обстоятельств или ошибок.

Результатом применения такого правила становится "идеальная разведка", позволяющая уверенно строить планы. Главным агентом служит генеральская голова, понимание обстановки должно быть безошибочным и не оставлять места случайностям. Когда мы будем знать о противнике все, это поднимет наш боевой дух на должную высоту. Мы должны прилагать больше усилий для добывания информации, чем штаб любого регулярного соединения. Я подходил к концу своей темы. Алгебраический фактор был "переведен на арабский" и подошел к нашей действительности как перчатка к руке. Это обещало победу. Биологический фактор продиктовал нам развитие тактической линии, в целом соответствующий способностям наших людей их племен. Осталось придать форму психологическому элементу. Я обратился к Ксенофонту и украл у него, чтобы дать этому название, слово "диатетика" -- так обозначалось то, чем занимался персидский царь Кир, прежде чем нанести удар. Грязным и низменным порождением этого понятия стало наше слово "пропаганда". Она была лечебным средством во время войны, почти патентованным лекарством. Отчасти она затрагивала и толпу, доводя состояние ее духа до точки, когда становилось возможным с пользой манипулировать ею, и ориентируя ее настроения на достижение определенной цели. Отчасти -влияла на каждого человека, а далее превращалась в редкое искусство возбуждения целенаправленных эмоций, выходивших за границы логической последовательности мышления. Она была более тонкой, чем тактика, потому что имела дело с субъектами, непригодными для прямого управления. Она принимала во внимание настроения людей, их комплексы и непостоянство, а также возможность поощрять их ко всему, что обещало выгоду нашему делу. Нужно так же настраивать их сознание, чтобы они дрались с разумной осторожностью, как другие откровенно настраивают перед боем свои тела. Мы должны настраивать сознание не только наших людей, хотя, естественно, они на первом плане, но и сознание солдат противника, насколько они находятся в пределах нашей досягаемости, а также другие умы нации, поддерживавшей нас в тылу, поскольку больше половины любого сражения проходило в тылу. Кроме того -- и умы враждебной нации, ожидающей исхода, и нейтралов, смотревших на все это со стороны. И так круг за кругом.

Было множество унизительных материальных ограничений, но ничего невозможного с нравственной точки зрения, так что пределы нашей "диатетической" деятельности были неограниченными. Она главным образом определяла средства победы на арабском фронте, и ее новизна была нашим преимуществом. Печатный станок и каждый новый способ связи благоприятствовали превосходству ума над физической мощью, причем цивилизация всегда расплачивалась за достижения разума людскими телами. Мы, игрушечные солдатики, начинали осваивать военное искусство в атмосфере двадцатого столетия, без предубеждений беря в руки оружие. Для кадрового офицера, с сорока поколениями военных за спиной, старинное оружие было самым предметом гордости. Поскольку мы редко задумывались над тем, что делают наши люди, но всегда над тем, что они думали, "диатетика" составляла больше половины нашей командной деятельности. В Европе она была несколько отодвинута в сторону и вверена людям за пределами Генерального штаба. В Азии кадровые элементы были настолько слабы, что повстанцы не могли оставить ржаветь это метафизическое оружие втуне.

Сражения в Аравии были ошибкой, поскольку единственной пользой, которую мы из них извлекли, был расход боеприпасов у противника. Наполеон как-то сказал, что редко можно увидеть генерала, желающего первым вступить в бой, но проклятие этой войны состояло в том, что слишком мало было таких, кто желал бы делать что-то другое. Сакс говорит, что неразумные войны -- последнее прибежище глупцов. Мне они представляются скорее налогом, которым облагается сторона, считающая себя более слабой, причем риск неизбежен либо из-за отсутствия пространства, либо из-за необходимости защитить собственность, которая ценится выше солдатских жизней. Нам нечего терять из вещей, поэтому наилучшей линией поведения для нас будет ничего не оборонять и ни в кого не стрелять. Наши козыри -- время и быстрота, а не способность убивать. В этом смысле изобретение мясных консервов дало нам больше, чем изобретение бездымного пороха; оно обеспечило нам не тактическую, а стратегическую мощь, поскольку в Аравии путь важнее силы, а пространство стоит больше чем могущество армий.

Я уже восемь дней лежал в палатке на отшибе, обобщая свои идеи*. [* Возможно, не так успешно, как здесь. Я обдумывал проблемы главным образом применительно к Хиджазу, иллюстрируя свои мысли тем, что узнал об его людях и географических особенностях. Описывать их было бы слишком долго, поэтому аргументы сжаты в некую абстрактную форму, в которой они пахнут больше керосиновой лампой, нежели полем. Как, впрочем, и любые записки о войне. (Примеч. авт.) *] Мозг, воспаленный от неподдержанных раздумий, приходилось заставлять работать усилием воли всякий раз, когда он расслаблялся и впадал в усталую дремоту. Лихорадка проходила, дизентерия кончилась, и день нынешний снова стал для меня актуальным. Конкретные факты расталкивали друг друга локтями, и капризный ум с трудом прокладывал себе путь к бегству. Я торопился выстроить в ряд свои туманные принципы, чтобы окончательно их уточнить, прежде чем не смогу их припомнить.

Мне представлялось доказанным, что наше восстание зиждется на неприступном основании, защищенном не только от нападения, но и от страха перед ним. Есть опытный противник, занявший больше земли, чем он мог бы реально контролировать, опираясь на укрепленные посты. Есть доброжелательное население, из которого активны по-настоящему всего два человека на сотню, а остальные лояльны ровно настолько, чтобы не предавать меньшинство. В активе повстанцев -- строгая конспирация и самоконтроль, а также быстрота действия, стойкость и независимые каналы снабжения.

В их распоряжении достаточно технических средств, чтобы парализовать связь противника. Провинция будет наша, стоит призвать ее гражданское население умереть за идеалы свободы. Присутствие противника -- вторичный фактор. Окончательная победа представлялась несомненной, если война продлится столько времени, сколько нам для этого нужно.

ГЛАВА 34

Поправившись, я вспомнил о причине своей поездки в Вади Аис. Турки собирались уйти из Медины, и сэр Арчибальд Мюррей хотел, чтобы мы атаковали их по всем правилам. Нас раздражал его приезд из Египта специально для того, чтобы посмотреть на наше шоу, требуя от нас выполнения союзнических обязательств. Но британцы были всех сильней, и арабы должны были жить их милостью. Мы были привязаны к сэру Арчибальду Мюррею и обязаны работать с ним, жертвуя своими пустяшными интересами, если бы они вошли в противоречие с его волей. В то же время мы никак не могли действовать подобным образом. Фейсал мог носиться как ветер; армия сэра Арчибальда, вероятно, самая громоздкая на свете, с трудом ползла вперед шаг за шагом. Смешно было предположить в нем способность примириться с такими гибкими этическими концепциями, как арабское движение: весьма сомнительно даже, что он вообще их понимал. Однако возможно, что, перерезав железную дорогу, мы смогли бы заставить турок отказаться от плана эвакуации Медины и дать им основание остаться в городе, заняв оборону. Эта развязка была бы весьма заманчива и для арабов, и для англичан, хотя, возможно, ни те, ни другие этого пока не понимали.

Итак, я вошел в шатер Абдуллы и объявил о своем полном выздоровлении, а также о готовности что-нибудь сделать с Хиджазской железной дорогой. У нас были люди, пушки, пулеметы, взрывчатка и автоматические мины в количестве, достаточном для главного удара. Но Абдулла был апатичен. Он хотел поговорить о королевских фамилиях Европы или о битве на Сомме: ему наскучил медленный ход войны. Однако шериф Шакир, его кузен и второе лицо в командовании, пылал энтузиазмом и гарантировал нам свободу во всем. Шакир любил атейбов и клялся, что они лучшее племя на земле, поэтому мы решили взять с собой главным образом атейбов. Затем подумали, что неплохо бы прихватить и горное орудие, одну из крупповских реликвий египетской армии, присланных Фейсалом из Веджа в подарок Абдулле.

Шакир пообещал собрать силы, и мы согласились, что мне следует отправиться на фронт (не спеша, учитывая мою слабость) для рекогносцировки и выбора объекта нападения. Ближайшей и самой крупной была станция Аба ан-Наам. Вместе со мной отправился Рахо, алжирский офицер французской армии, член миссии Бремона, трудолюбивый и честный малый. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади, чей старик отец, наследственный судья племени джухейна, а декабре прошлого года привел турок к Янбо. Восемнадцатилетний Мухаммед был крепким молчаливым парнем. Нас сопровождал шериф Фаузан эль-Харит, знаменитый воин, пленивший в Джанбиле Эшрефа с двумя десятками атейбов и пятью или шестью сорвиголовами из джухейнцев.

Мы выехали двадцать шестого марта, в тот самый день, когда сэр Арчибальд Мюррей атаковал Газу, и двигались по Вади Аису, но уже через три часа выяснилось, что жара была для меня нестерпима; нам пришлось остановиться и переждать полуденный зной под большим деревом сидр (вроде китайского финика, но с редкими плодами). У этих деревьев густая листва. Дул холодный восточный ветер, и мух было мало. Вади Аис утопал в роскошной зелени трав и колючих деревьев, в воздухе кружилось множество бабочек и разливался аромат диких цветов. Мы снова взгромоздились на верблюдов только к вечеру и сделали лишь небольшой переход, повернув от Вади Аиса вправо, мимо разрушенной террасы и водоема в углу долины. В этой ее части когда-то были деревни, жители которых бережно пользовались для полива своих садов водой из подземных источников, теперь же здесь было пусто.

Следующим утром нам пришлось с трудом продвигаться в обход отрогов Джебель Серда к Вади Тураа, исторической долине, связанной легко преодолимым перевалом с Вади Янбо. И на этот раз мы провели полуденные часы под тенистым деревом, недалеко от палаток бедуинов из племени джухейна, в гости к которым отправился Мухаммед, пока мы спали. Затем мы продолжали наш путь еще два часа по довольно извилистой тропе и с наступлением темноты расположились лагерем на ночь. Мне не повезло: когда я ложился, меня ужалил в левую руку ранний весенний скорпион. Место укуса распухло, рука окоченела, и боль не проходила.

В пять часов утра мы после долгой ночи снова пустились в дорогу через последние холмы к Джурфу, слегка всхолмленному открытому пространству, протянувшемуся на юг, к Джебель Антару, кратеру с расщепленной вершиной, напоминающей замок и делавшей его хорошим ориентиром. Мы взяли чуть правее, под прикрытие невысоких холмов, отделявших его от долины Вади Хамдх, по которой и проходила железная дорога. За этими холмами мы ехали на юг до противоположного Аба ан-Наама. Там остановились на ночлег, совсем близко к противнику, но в полной безопасности. Вершина господствовала над местностью, занятой противником, и мы еще до захода солнца поднялись на нее и впервые увидели нужную нам станцию.

Высота этого крутого холма была, наверное, футов шестьсот, и, поднимаясь к вершине, я несколько раз останавливался передохнуть, зато обзор сверху был хорош. Железная дорога находилась милях в трех от нас. На станции стояли два больших двухэтажных дома, сложенные из базальта, круглая водокачка и несколько других построек. Были видны колоколообразные палатки, казармы и траншеи, но никаких признаков пушек. По оценке на глаз там было всего сотни три солдат.

Мы слышали, что турки по ночам активно патрулируют окрестности. Это осложняло дело, и мы послали двоих солдат к станции с приказом залечь у каждого блокпоста и с наступлением темноты сделать там несколько выстрелов. Солдаты противника, подумав, что начинается нападение, провели всю ночь в траншеях, мы же спокойно улеглись спать, однако очень рано нас разбудил своим свистом средь окружавших лагерь больших деревьев холодный ветер, поднявшийся к утру на просторах Джурфа. Когда мы поднялись на свой наблюдательный пункт, солнце одолело облака, и уже через час стало очень жарко.

Мы, как ящерицы, лежали в высокой траве, разросшейся вокруг камней, сложенных пирамидой на вершине, и смотрели на построение гарнизона. Триста девяносто девять пехотинцев, похожие издали на оловянных солдатиков, сбежались под звуки сигнальной трубы, образуя четкий строй под стеной черного здания. Наконец снова раздался сигнал трубы, они рассеялись по территории станции, и через несколько минут над нею уже поднимался дым от костров, на которых солдаты принялись готовить себе еду. В нашу сторону направилось стадо овец и гусей, погоняемых оборванным мальчишкой. Не успел он дойти до подножия холмов, как по долине разнесся с севера громкий свист и в поле зрения показался медленно выкатившийся крошечный, как на картинке, поезд. Прогрохотав по гулко отозвавшемуся мосту, он остановился перед самой станцией, попыхивая белыми клубами пара.

Мальчишка-пастух, резко покрикивая на гусей, упорно гнал свое стадо вверх по западному склону нашего холма в поисках лучшего пастбища. Мы послали ему навстречу двоих джухейнцев, которые, скрываясь от глаз противника, за гребнем холма спустились с двух сторон и захватили его. Он был из бродячих хетеймов, париев пустыни, посылавших своих голодных детей на заработки в пастухи к окрестным племенам. Мальчишка непрерывно голосил и пытался вырваться, видя, как его гуси разбредаются по холму. Солдаты в конце концов потеряли терпение, грубо связали его, не перестававшего кричать в ужасе от мысли о том, что его могут убить. Фаузану стоило больших хлопот его угомонить, после чего он принялся расспрашивать мальчишку о его турецких хозяевах, но тот не мог думать ни о чем, кроме своего стада: он с жалким видом смотрел вслед разбежавшимся животным, и горькие слезы оставляли извилистые дорожки на грязном лице.

Пастухи представляли некий отдельный класс. Для обычных арабов домашний очаг был своего рода университетом, вокруг которого сосредоточивался весь их мир, и где они узнавали самое интересное -- новости своего племени, его историю, поэзию; на их глазах происходили и судебные дела, и всевозможные сделки. Постоянно участвуя в семейных советах, они становились мастерами выражения чувств, диалектиками, ораторами, способными держаться с достоинством в любом собрании, и никогда не лезли в карман за словом. Для пастухов ничего этого не существовало. Они с детства следовали своему призванию, во все времена года и при любой погоде, днем и ночью оставаясь среди холмов, обреченные на одиночество в обществе животных. В этой дикости, среди иссохших костей природы, они росли по ее законам, не имея ни малейшего понятия ни о человечестве, ни о его делах, и вряд ли их можно было считать нормальными в житейском смысле слова. Но они были умудрены во всем, что касается растений, диких животных, тем более повадок своих гусей, а также овец, чье молоко было главным источником их существования. В общении с другими людьми они были замкнуты, а некоторые из них становились скорее животными, нежели людьми, опасными своею дикостью, ни на шаг не отходя от своих стад и находившими в них же удовлетворение своих мужских вожделений, не интересуясь более естественными изъявлениями страсти.

В течение нескольких часов после захвата пастушонка единственным движущимся объектом в поле зрения было солнце. Пока оно поднималось, мы сбросили плащи и наслаждались благодатным теплом. Созерцание олицетворявшей полный покой вершины холма вернуло мне чувства и интерес к окружающей жизни, притупившиеся за время болезни. Я оказался способен в очередной раз оценить типичный пейзаж холмов с их твердокаменными гребнями, крутыми склонами из голой породы и более пологими скатами каменистых осыпей, по мере приближения к основанию смешивавшихся с мелкозернистой сухой почвой. Сам камень представлял собою искрящийся желтый, обожженный солнцем хрупкий жильный минерал с красными, зелеными или коричневыми, в зависимости от конкретного места, прожилками, звеневший при падении металлическим звоном. На каждом клочке мягкого грунта прорастали колючие кусты, нередко попадались островки травы, обычно в виде дюжины длинных узких стеблей соломенно-желтого цвета и высотой до колена, выраставших от одного корня. На концах их были пустые колосья, обрамленные стрелками серебристого пуха. От этой травы, а также от более короткой разновидности, чьи похожие на ершик для бутылок головки жемчужно-серого цвета доходили только до щиколотки, склоны холмов казались отделанными белым мехом, пушинки которого опускались к нам при каждом случайном дуновении ветра.

Благодаря этой растительности склоны холмов становились превосходными пастбищами. В долинах травостой был выше, трава была высокой до пояса и ярко-зеленой, пока оставалась свежей, но скоро выцветала до обычного цвета желтой гари. На рубчатом от сошедшей воды песке и гальке русел между отдельными колючими деревьями, высота которых нередко достигала сорока футов, заросли травы были гуще. Деревья сидр с их сухими сахаристыми плодами попадались редко. Но вокруг нашего лагеря цвели кусты побуревшего тамариска, высокого ракитника, другие разновидности высоких трав, некоторые цветы, и все то, что было усеяно колючками, являя собою прекрасный пример растительности хиджазских предгорий. Мы пользовались всего одним из растений, и это был хемеид: щавель со стрельчатыми сердцевидными листьями, своей приятной кислинкой утолявшими нашу жажду.

С наступлением сумерек мы стали спускаться обратно вместе с пленником, оторванным от гусиного стада, и с тем, что нам удалось из этого стада сохранить. Этим вечером должны были подойти наши главные силы, поэтому мы с Фаузаном исходили всю погрузившуюся во мрак равнину, пока не нашли среди невысоких складок местности подходящую огневую позицию для орудия, меньше чем в двух тысячах ярдов от станции. Когда мы, очень уставшие, возвращались обратно, между деревьями уже мелькали огни костров. Только что прибыл Шакир, и его люди вместе с нашими с удовольствием жарили на ужин гусятину. Пастуха привязали за тем местом, где спал я, потому что он совершенно обезумел, когда увидел гибель вверенных ему гусей. Он отказался прикоснуться к предложенной еде, и лишь силой удалось заставить его поесть хлеба с рисом под страхом страшного наказания за пренебрежение нашим гостеприимством. Его пытались убедить в том, что завтра мы возьмем станцию и перебьем его хозяев, но он не успокоился и в конце концов, из опасения как бы он не сбежал, его пришлось снова привязать к дереву.

После ужина Шакир сказал мне, что привел всего триста человек вместо восьмисот или девятисот, как было решено. Однако это была его война, а, стало быть, и его забота, и поэтому мы наспех изменили планы. Станцию мы брать не будем, просто напугаем турок фронтальным артиллерийским ударом, а сами заминируем железную дорогу в северном и южном направлениях в расчете оставить в ловушке прибывший на станцию поезд. Соответственно мы снарядили группу натренированных Гарландом подрывников, которые должны были на рассвете взорвать железнодорожный мост на северном от станции участке дороги, перерезав таким образом это направление, и решили, что я отправлюсь со взрывчаткой и с пулеметным расчетом минировать дорогу южнее станции, откуда турки будут ожидать помощи в этих чрезвычайных обстоятельствах.

Мухаммед эль-Кади перед самой полуночью проводил нас до намеченного места железнодорожного пути. Я спешился и впервые за все время войны прикоснулся пальцами к вибрировавшим рельсам. Затем после долгого часа тяжелой работы мы заложили мину нажимного действия. Двадцать фунтов динамита должны были взорваться под давлением наехавшего на мину локомотива. Покончив с этим, мы разместили пулеметный расчет в скрытом кустарником русле небольшого ручья, в четырех сотнях ярдов, обеспечив таким образом полный сектор обстрела того места, где, по нашим расчетам, сойдет с рельсов поезд. Пулеметчики должны были занять эту позицию, а мы отправились вперед, чтобы перерезать телеграфную линию. Отсутствие связи должно было убедить Абу эль-Наама отправить оказавшийся на его станции поезд за подкрепление, когда мы пойдем в атаку.

Мы прошли еще с полчаса, повернули к линии и снова оказались на незанятом противником месте. К сожалению, ни один из четырех оставшихся с нами джухейнцев не сумел взобраться на телеграфный столб, и мне пришлось сделать это самому. Это было все, на что я был способен после болезни; когда был перерезан третий провод, плохо вкопанный столб закачался, я разжал руки и, скользя по нему, упал с шестифутовой высоты прямо на плечи крепкого Мухаммеда, вовремя бросившегося к столбу, чтобы не дать мне разбиться, и чуть не сломал ему хребет. Мы помедлили несколько минут, переводя дыхание, после чего нам удалось добраться до своих верблюдов, и мы вернулись в лагерь как раз в тот момент, когда все садились в седла, чтобы двинуться вперед.

Минирование отняло на четыре часа больше времени, чем было запланировано, и эта задержка поставила нас перед дилеммой -- отправиться в дорогу вместе со всеми, не отдохнув, или отправить главные силы без нас. Наконец по совету Шакира мы дали им уехать и свалились без сил под знакомыми деревьями, чтобы поспать хоть час: в противном случае, как я чувствовал, я окончательно вышел бы из строя. До рассвета оставалось очень мало времени; то был час, когда висевшая в воздухе тревога влияла на деревья и на животных и заставляла даже спящих, вздыхая, переворачиваться с боку на бок. Мухаммед, желавший во что бы то ни стало увидеть бой, проснулся. Чтобы поднять и меня, он склонился надо мной и прокричал мне в ухо призыв к утренней молитве. Ворвавшийся в мои сновидения грубый голос добавил к ним сумбур ощущений сражения, убийства, внезапной смерти. Я сел, протер воспаленные от песка глаза, и мы горячо заспорили о молитве и о сне. Он сетовал на то, что не каждый день происходят бои, показывал порезы и синяки, полученные, когда он помогал мне ночью. Мои собственные кровоподтеки позволяли мне понять его чувства, и мы пустились догонять армию, освободив перед этим несчастного мальчишку-пастуха и посоветовав ему дождаться нашего возвращения.

Неровная цепочка следов в мерцавшем, выглаженном водою песке указывала нам дорогу, и мы прибыли на место в ту самую минуту, когда орудия открыли огонь. Они работали превосходно. Снаряды разнесли в куски верх одного здания, повредили второе, ударили по насосной установке и продырявили водяной резервуар. Один удачный выстрел пробил обшивку переднего вагона состава, и тот загорелся яростным пламенем. Это испугало механиков, и отцепленный локомотив, набирая скорость, покатил на юг. Мы жадно смотрели, как он приближается к нашей мине, а когда он оказался над нею, в воздух взметнулось облако тонкой пыли, и до нас донесся звук взрыва, затем все стихло. Передняя часть локомотива была разбита. Из паровоза выскочили механики и стали поднимать домкратом колеса, пытаясь как-то исправить дело. Мы долго ждали, но наш пулемет так и не заговорил. Позже мы узнали, что пулеметчики, впав в одиночестве в панику, сложили пулемет и отправились к нам в тот момент, когда мы начали артобстрел. Полутора часами позже исправленный локомотив с черепашьей скоростью, громко лязгая всеми своими частями, отправился дальше, к Джебель Антару.

Наши арабы под прикрытием орудийного огня продвигались к станции, а нам оставалось лишь в ярости скрежетать зубами, проклиная пулеметчиков. Клубы дыма от горевших платформ прикрывали продвижение арабов, которые уничтожили один аванпост противника и взяли в плен личный состав другого. Турки отвели свои оставшиеся целыми отряды на главную позицию, и те стали ждать штурма в траншеях; они никак не могли знать, что мы намерены отойти. А ведь при нашем позиционном преимуществе станция могла бы быть для нас настоящим подарком.

Тем временем все, что было на станции деревянного, а также палатки и вагоны, охватило пламя; густой дым мешал нам прицельно стрелять, и мы прекратили операцию. Мы взяли в плен тридцать солдат, захватили одну кобылу, двух верблюдов и еще несколько овец и отправили на тот свет, и ранили семь десятков солдат гарнизона, и все это ценой легкого ранения лишь одного нашего бойца. Движение по железной дороге было прервано на трое суток, в течение которых турки занимались ремонтом и разведкой. Таким образом, все же нельзя было сказать, что мы потерпели полную неудачу.

ГЛАВА 35

Мы оставили две группы в районе железной дороги на два следующих дня для разрушения пути в нескольких местах, а сами первого апреля отправились в лагерь Абдуллы. Шакир в роскошной одежде устроил при входе в лагерь большой парад с тысячами выстрелов в честь своей частичной победы. Беззаботный лагерь ответил на это настоящим карнавалом.

Вечером, решив побродить по роще колючих деревьев, раскинувшейся за палатками, я заметил в просветах между толстыми ветвями яркий свет от сильных вспышек огня. Через пламя и дым доносился ритмичный звук барабанов, хлопанье в ладоши в такт этой музыке и мало похожий на пение дикий рев какого-то бедуинского хора. Я подкрался поближе и увидел громадный костер, окруженный сотнями атейбов; они сидели на земле вплотную друг к другу, неотрывно глядя на Шакира, который один танцевал перед костром под их пение. Он скинул бурнус, оставшись лишь в белом исподнем. Яркий свет от костра отражался в складках одежды и играл на бледном изуродованном лице. Подпевая хору, танцор откидывал голову, а в конце каждой фразы воздевал руки кверху, широкие рукава рубахи падали ему на плечи, и его обнаженные руки проделывали какие-то колдовские пассы. Собравшееся вокруг него племя отбивало такт ладонями и подхватывало куплеты по кивку Шакира. Рощу, среди деревьев которой я стоял, не попадая в круг света от костра, заполнили арабы других племен. Они перешептывались, глядя на атейбов.

Утром мы решились на новую вылазку к железной дороге, чтобы провести более полное испытание автоматической мины, которая в Абу ан-Нааме сработала лишь вполсилы. Старый Дахиль-Алла сказал, что сам отправится со мной на это дело: его очень соблазняла перспектива разграбления поезда. С нами пошли человек сорок джухейнцев, которые казались мне более смелыми, чем благородные атейбы. Однако один из вождей атейбов, Султан эль-Абдул, добрый приятель Абдуллы и Шакира, не захотел оставаться в стороне от этого предприятия. Под этим невозмутимым, но безрассудным малым, шейхом бедной части племени в боях было убито больше лошадей, чем под любым другим атейбским воином. Ему было двадцать шесть, он был великолепный наездник, полон сарказма и любил всякие проделки, часто весьма шумные. Он был высокого роста, с большой массивной головой, изборожденным морщинами лбом и глубоко посаженными светлыми глазами. Пробивавшиеся усы и борода скрывали грозную челюсть и широкий прямой рот с блестящими белыми зубами, похожими на волчьи.

Мы взяли с собой пулемет с расчетом из тринадцати человек, чтобы свести наконец счеты с поездом, когда его захватим. Первые полчаса пути нас провожал Шакир с претенциозной куртуазностью гостя эмира. На этот раз мы направились к Вади Аису, почти в точку соединения долины с Хамдхом, и обнаружили буйную зелень и прекрасное пастбище, поскольку минувшей зимой здесь дважды прошел паводок. Мы с трудом пробрались через ров, на ровное место и там уснули в песке, несколько огорченные дождем, скудно пролившимся около полуночи. Но утро снова было ярким и жарким, и мы вышли на огромную равнину, где все три огромные долины -- Тубджа, Аис и Джизиль, сливаясь в одну, превращались в Хамдх. Русло главного потока заросло деревьями под названием "асля", совсем как в Абу Зерейбате, и здесь лежал такой же чешуйчатый слой пузырчатого песка. Но ширина этих зарослей была не больше двух сотен ярдов, а за ними еще на многие мили простиралась равнина с разветвленной путаной сетью неглубоких русел. В полдень мы остановились по пояс в сочной траве и цветах среди поросли деревьев, похожей на дикий сад. Наши счастливые верблюды целый час объедались этим вкусным кормом, а затем в удивлении расположились под деревьями с полными желудками.

День становился все жарче. Было ощущение, что обжигающее солнце подступает к нам ближе и ближе. И неоткуда было ждать притока свежего воздуха. Почва из чистого песка была так раскалена, что мои босые ноги не выдерживали прикосновения к ней, и пришлось ходить в сандалиях, а грубым пяткам джухейнцев был нипочем даже несильный огонь. По мере приближения сумерек свет слабел, но жара, переходившая в томительный зной, к моему удивлению, становилась все сильнее. Я то и дело оглядывался: мне все время казалось, что за спиной выросла какая-то преграда, перекрывающая доступ свежего воздуха.

Все утро в холмах перекатывались раскаты грома, и слои темно-синего и желтого пара, казавшиеся плотными до неподвижности, обволакивали обе вершины -- Серд и Джасим. Всмотревшись, я понял, что часть желтой тучи медленно перемещалась против ветра от Серда в нашу сторону, словно всасывая в себя с-его подножия массы пыли. Так зарождался самум. Туча поднялась почти на высоту холма. С нею вместе приближались соединившие ее с землей два столба, вернее две плотные симметричные трубы пыли, справа и слева облачного фронта. Дахиль-Алла озабоченно поглядывал вперед и по сторонам в поисках укрытия, но ничего подходящего не видел. Мне он сказал, что буря будет сильная. Когда туча стала ближе, направление ветра, обжигавшего наши лица своим горячим дыханием, внезапно изменилось, и почти сразу на наши спины нахлынула волна очень холодного сырого воздуха. Резкий ветер словно набрался ярости, а солнце скрылось из глаз за клочьями желтого воздуха, плясавшими над нашими головами. Мы остановились, залитые мерцающим коричневато-желтым светом. Бурая стена тучи, неумолимо надвигавшаяся от холмов и оглушавшая нас скрежещущим ревом, теперь была уже совсем рядом. Тремя минутами позже она обрушилась на нас, обволакивая одеялом из пыли и жалящих зерен песка, крутившегося в каком-то диком вихре, и продолжая мчаться к востоку со скоростью штормового ветра. Хотя мы повернули верблюдов задом к буре, чтобы двигаться перед нею, порывистые завихрения вырывали у нас из рук полы плащей, которые мы изо всех сил старались удержать, и забивали песком глаза, заставляли верблюдов отклоняться то вправо, то влево от выбранного курса и лишали нас всякого представления о направлении нашего движения. Порой их разворачивало на все триста шестьдесят градусов. Один раз мы, беспомощные перед стихией, даже столкнулись друг с другом; вокруг нас ветер вырывал с корнем большие кусты, пучки травы и даже небольшие деревья, бросая их на нас или со свистом пронося над головами. Оставалось удивляться тому, что мы хоть что-то видели: видимость была футов семь-восемь в каждую сторону, но смотреть было небезопасно, так как, кроме непрерывных залпов песка, нельзя было быть уверенным, что в тебя не угодит вырванное с корнем дерево, заряд гальки или клубок пыли с травой.

Буря продолжалась восемнадцать минут, а затем ушла вперед так же внезапно, как разбушевалась над нами. Наша группа оказалась рассеяна на площади в квадратную милю, если не больше, и прежде чем удалось снова соединиться, когда мы сами, наша одежда и верблюды были еще с ног до головы покрыты желтой тяжелой пылью, хлынул настоящий ливень. Потоки воды, смешавшись с этим мусором, пропитали нашу одежду жидкой грязью, от которой мы промокли, что называется, до костей. Долина покрылась лужами воды, и Дахиль-Алла торопил нас пройти ее как можно скорее. Еще раз налетел ветер, теперь с севера, гоня перед собой взвешенную в воздухе водяную пыль, которая в один миг пропитала наши шерстяные бурнусы и рубахи, тут же прилипшие к телу, от чего нас снова пробрал холод.

Еще не начало смеркаться, когда мы добрались до границы холмов и вышли в голую, негостеприимную долину; здесь было холоднее, чем в любом другом месте. Пройдя по ней три или четыре мили, мы остановились под массивною скалой и стали подниматься на нее, чтобы взглянуть на железную дорогу. Наверху ужасный ветер так раздувал наши подолы, что нам было трудно цепляться за мокрые, скользкие камни. Я снял с себя почти все и карабкался дальше полуголый, что было гораздо легче, но зато и намного холоднее. Однако эти усилия оказались напрасны, поскольку из-за густой дымки ничего не было видно. Покрытый ссадинами и синяками, я спустился обратно и, дрожа от холода, оделся. На обратном пути мы понесли единственную за эту вылазку потерю. С нами увязался Султан со своим слугой, который был вынужден следовать за хозяином, хотя не переносил высоты. Он поскользнулся, пролетел сорок футов и разбился о камни.

На обратном пути мои руки и ноги были так натружены, что отказывались служить, и я пролежал целый час или около того, пока остальные закапывали погибшего в долине. Возвращаясь, они неожиданно увидели пересекавшего их дорогу неизвестного всадника на верблюде. Он выстрелил в их сторону, они ответили тем же, хотя дождь мешал прицелиться, и незнакомца поглотили сгущавшиеся сумерки. Это происшествие нас обеспокоило, поскольку нашим главным союзником была внезапность, и оставалось надеяться лишь на то, что он не предупредит турок о появлении арабского разъезда.

Когда нас догнали тяжело нагруженные взрывчаткой верблюды, мы снова поднялись в седла, намереваясь остановиться ближе к железной дороге. Но едва тронулись с места, как ветер донес из утонувшей в тумане долины резкие звуки турецких сигнальных труб, возвещавших час ужина. Дахиль-Алла повернул ухо на этот звук и понял, что близок Мадахридж, небольшая станция, вблизи которой мы решили привести в исполнение свой план. Мы поехали на этот отвратительный шум, поскольку он говорил нам об ужине и о палатках, тогда как у нас палаток не было, и мы не могли надеяться, что вечером нам удастся разжечь костер и испечь хлеб из муки, находившейся во вьюках на верблюдах. Это значило, что нам суждено остаться голодными.

Мы подошли к железной дороге только после десяти вечера, при полном отсутствии всякой видимости, что делало бессмысленной любую попытку найти огневую позицию для пулемета. Я наугад выбрал для минирования 1121-й километр пути от Дамаска. Мина была сложная, с центральным детонатором, одновременно подрывавшим заряды, расположенные друг от друга на тридцать ярдов. Мы надеялись таким образом парализовать локомотив, в каком бы направлении -- на север или на юг -- он ни двигался. Закладка мины отняла четыре часа: дождь уплотнил поверхность почвы. На насыпи и на ее откосах остались глубокие отпечатки наших ног, как если бы здесь обучалось танцам целое стадо слонов. О том, чтобы ликвидировать эти следы, не могло быть и речи, поэтому мы поступили иначе. Призвав на помощь верблюдов, мы утоптали вокруг несколько сотен ярдов и грунт стал выглядеть так, как если бы через долину прошла половина армии. Таким образом место закладки мины ничем не отличалось от остального полотна. Затем мы отошли на безопасное расстояние, за какие-то жалкие бугорки, и стали ждать рассвета. У нас зуб на зуб не попадал от сильного холода, и мы не могли сдержать невольной дрожи, даже вцепившись ногтями в собственные ладони.

На рассвете облака рассеялись, и над изящными прерывистыми очертаниями холмов за железнодорожной линией всплыло красное солнце. Наш деятельный проводник Дахиль-Алла, общепризнанное главное лицо в ночное время, взял управление в свои руки, разослав нас поодиночке и парами охранять все подходы к нашему укрытию, а сам взобрался на гребень небольшого холма перед нами, чтобы следить в бинокль за развитием событий на железнодорожном полотне. Я молил Бога, чтобы ничего не произошло до того, как солнце наберет силу и согреет меня, потому что все еще не мог совладать с дрожью. Однако скоро солнце окончательно взошло в совершенно чистом небе, и дела пошли лучше. Моя одежда высыхала. К полудню стало почти так же жарко, как накануне, и мы стремились укрыться от солнца в любой тени и под самыми плотными одеждами.

Между тем еще в шесть часов утра Дахиль-Алла сообщил о приближавшейся с юга дрезине, которая, к нашему удовлетворению, спокойно прошла над миной: мы закладывали сложный заряд фугасного действия вовсе не для того, чтобы поднять в воздух четырех солдат и одного сержанта. После этого из Мадахриджа вышли шестьдесят солдат. Это нас насторожило, но оказалось, что их послали заменить пять телеграфных столбов, поваленных вчерашним ураганом. Потом, в семь тридцать, по путям прошел патруль из нескольких солдат: двое из них тщательно осматривали рельсы, по трое шагали с каждой стороны насыпи в поисках следов перехода через пути, а еще один, по всей вероятности сержант, величественно шагал по шпалам между рельсами без какой-либо определенной цели.

Однако в этот день они кое-что обнаружили, а именно наши следы на 1121-м километре. Они сосредоточили все внимание на вершине насыпи, разглядывали ее, топтались на месте, расхаживали взад и вперед, ковыряли землю и напряженно задумывались. Время тянулось мучительно для нас, но мина была спрятана надежно, так что в конце концов они, довольные, продолжили свой путь к югу и вскоре встретились с патрулем из Хедии; обе группы расселись в прохладной тени мостового пролета отдохнуть после праведных трудов. Тем временем показался тяжелый состав, шедший с юга. Девять вагонов были заполнены женщинами и детьми из Медины, гражданскими беженцами, которых везли в Сирию вместе с домашним скарбом. Поезд прошел над зарядами без последствий. Как взрывник я был в ярости, однако как командир почувствовал облегчение: женщины и дети не были нашей целью. Услышав шум приближавшегося поезда, к месту нашего с Дахиль-Аллой укрытия устремились джухейнцы, чтобы посмотреть, как он разлетится на куски. Прикрывавший нас камень был рассчитан на двоих, и поэтому на голой вершине холма внезапно появилась хорошо видная туркам толпа людей. Это было большой неожиданностью для турок, нервы их не выдержали, и они бросились обратно к Мадахриджу, и только оттуда, с расстояния около пяти тысяч ярдов, открыли беглый огонь из винтовок. Они, несомненно, должны были телефонировать в Хедию, но поскольку ближайший аванпост с этой стороны был в шести милях отсюда, турецкий гарнизон просто поддержал их огнем и удовлетворился трубными сигналами, весь день звучавшими в воздухе. Расстояние придавало всему этому своеобразную серьезность и красоту.

Сам по себе обстрел из винтовок не причинил нам никакого вреда, но факт обнаружения нашей команды был неприятным. В Мадахридже было две сотни солдат, в Хедии одиннадцать сотен, а путь нашего отхода лежал через долину Хамдху, в которой находилась Хедия. Отряды турецких всадников могли сделать вылазку и отрезать нам пути отхода. У джухейнцев были хорошие верблюды, поэтому они были в относительной безопасности, но пулемет, захваченный ими у немцев, был тяжелым грузом для мула. Пулеметный расчет двигался либо в пешем строю, либо тоже на мулах. Их максимальная скорость составляла шесть миль в час, а огневая мощь, вместе с единственной пушкой, была незначительна. Поэтому мы на военном совете решили отступить вместе с ними на половину пути через холмы, а там распустить их, предложив двигаться в сторону Вади Аиса.

Это придало нам мобильности, и Дахиль-Алла, Султан, Мухаммед и я с остатками нашей группы двинулись обратно, чтобы еще раз взглянуть на железнодорожную линию. Солнце жгло самым ужасающим образом, и вдобавок к этому с юга на нас налетели порывы знойного ветра. Около десяти часов мы нашли себе прибежище под несколькими широко раскинувшими свои ветви деревьями, где, укрывшись от испепелявшего солнца, напекли себе хлеба и позавтракали, поглядывая на хорошо видное полотно железной дороги. Когда тонкие ветви деревьев нехотя склонялись под ветром, казалось, что вокруг нас по гравию рыскали кругами бледные тени от высыхавших листьев, подобные каким-то серым насекомым. Видимо, наш пикник раздражал турок, которые весь день до самого вечера то постреливали в нашу сторону, то трубили в свои трубы; что же касается нас, то мы просто по очереди спали.

Около пяти часов они угомонились, мы оседлали верблюдов и медленно двинулись по открытой долине к линии железной дороги. Мадахридж ожил, разразившись сильнейшим приступом ружейного огня, и вновь окрестности огласили все трубы Хедии. Дойдя до железнодорожной линии, мы опустили верблюдов на колени рядом с насыпью, а сами, возглавляемые Дахиль-Аллой в качестве имама, прямо между рельсами спокойно совершили вечернюю молитву. Вероятно, это была первая молитва джухейнцев за год, а я играл роль послушника, но на таком расстоянии все обошлось, и озадаченные турки прекратили стрельбу. Это был первый и последний раз, когда я молился на арабском языке как правоверный мусульманин. После молитвы все еще было слишком светло, чтобы пытаться скрывать свои действия, и мы, усевшись в круг на насыпи, закурили и сидели так до темноты, после чего я стал в одиночку выкапывать мину, чтобы выяснить на будущее, почему она не сработала. Джухейнцы были заинтересованы в этом не меньше, чем я сам. Они сгрудились толпой над рельсами, пока я искал мину. Сердце, казалось, подступило к самому горлу: прошел целый час, прежде чем я нашел место, где спрятана мина. Если закладка мины Гарланда считалась нервной работой, то раскапывание в полной темноте сотни ярдов железнодорожного полотна и своевременное определение на ощупь крошечного детонатора, на который было достаточно слабо нажать, чтобы произошел взрыв, представлялись в тех обстоятельствах совершенно гиблым делом. Мощность обоих соединенных с ним зарядов была так велика, что они могли поднять в воздух семьдесят ярдов железнодорожного пути, и я ясно представлял себе картину возможного в любой момент внезапного подрыва всей моей группы. Можно не сомневаться, что такое происшествие с избытком повеселило бы турок!

Наконец я нашел спусковой механизм и убедился, что чека сместилась на шестнадцатую долю дюйма -- либо из-за того, что я сам установил ее плохо, либо из-за просадки грунта при прохождении поезда. Я поставил ее на место. Затем, чтобы обеспечить правдоподобное для противника объяснение наших действий, мы принялись разрушать все, что было к северу от мины. Мы вышли к небольшому четырехарочному мосту и взорвали его. Потом взорвали двести ярдов пути. А пока наши люди закладывали и взрывали заряды, я учил Мухаммеда забираться на телеграфные столбы. Мы вместе с ним перерезали провода и, пользуясь этими же проводами, валили другие столбы. Все делалось молниеносно: мы боялись, как бы турки не пошли по нашим следам. А когда взрывная работа была закончена, мы, как зайцы, побежали обратно к своим верблюдам, вскочили в седла и без остановок помчались по продуваемой ветром долине к равнине Хамдха.

Там мы были в безопасности, и старый Дахиль-Алла был в восторге от проведенной так спокойно молитвы на рельсах. Когда мы оказались на песчаной равнине, он пустил своего верблюда в легкий галоп, и мы, как безумные, устремились за ним сквозь лишенный красок лунный счет. Скорость была превосходная, и за четыре часа мы ни разу не натянули поводьев, пока не догнали наш пулеметный расчет, расположившийся лагерем по дороге домой. Солдаты услышали в ночи наши голоса, подумали, что это противник, и открыли по нам огонь из своего "максима", но его заело на половине ленты, и они, всего лишь портные из Мекки, не сумели его исправить. К счастью, они никого не ранили, и мы в шутку взяли их в плен.

Утром мы, разленившись, спали непозволительно долго и позавтракали у Рубияна, первого колодца Вади Аиса. После этого мы долго курили и спорили о том, кому идти за верблюдами, когда внезапно ощутили дошедшее с той стороны, откуда мы пришли, сотрясение от сильного взрыва на железной дороге. Мы не знали, означает ли это, что мину обнаружили и обезвредили или что она сделала свое дело. Мы отослали двух разведчиков для выяснения этих обстоятельств, а сами двинулись дальше. Мы шли медленно -- с одной стороны, чтобы нас смогли быстрее нагнать разведчики, а с другой, потому, что прошедший за два дня до этого ливень снова вызвал паводок в Вади Аисе, в результате чего ее русло покрыли мелкие озерца серой пресной воды, задержавшейся между наплывами серебристого ила, которому потоки воды придали вид рыбьей чешуи. Под воздействием солнечного тепла ил превратился в тонкий слой скользкого клея, на котором разъезжались ноги наших беспомощных верблюдов, или же они просто падали со всего размаха, что никак не вязалось с молчаливым достоинством этих великолепных животных. Их явно раздражал каждый приступ нашего веселья.

Солнце, легкая дорога и ожидание разведчиков с важной информацией вызывали всеобщее веселье, но наши конечности, натруженные вчерашней напряженной работой, и животы, наполненные обильной едой, свалили нас на ночь поблизости от Абу Махры. Перед заходом солнца мы подыскали в долине сухую террасу и сразу уснули. Я был здесь впервые и смотрел, как подо мной наши люди натягивая поводья, собирались в группу на своих верблюдах, похожих на бронзовые статуи в резком свете заходившего солнца. Вид у них был такой, словно в их телах бушевал какой-то внутренний огонь.

Мы еще не успели испечь хлеб, как возвратились разведчики и рассказали, что турки на рассвете занимались восстановлением причиненных нами разрушений, а потом подходивший из Хедии состав, груженный рельсами, на которых сидела целая толпа рабочих, подорвался на зарядах, оказавшихся под передними и задними колесами. Это было все, чего мы ждали, и после завтрака мы прекрасным весенним утром с песнями отправились обратно в лагерь Абдуллы. Мы доказали, что правильно заложенная мина взрывается и что хорошо заложенную мину трудно найти даже тому, кто ее готовил. Это были важные выводы, потому что и Ньюкомб, и Гарланд, и Хорнби избегали применять мины на железных дорогах, тогда как они были наилучшим изобретенным к тому времени оружием, позволявшим сделать железнодорожный транспорт дорогим и ненадежным делом для противника.

ГЛАВА 36

Несмотря на всю доброту и очарование, Абдулла мне не нравился, как и его лагерь, возможно потому, что я не был светским человеком, тогда как эти люди были лишены потребности в уединении, а может быть, и по той причине, что их веселье говорило о тщетности моих попыток не просто казаться лучше, чем я есть, но и делать лучше других, в то время как ничто не было тщетно в атмосфере высоких дум и ответственности, царившей у Фейсала. Абдулла проводил свои дни, каждый из которых был праздником, в большом прохладном шатре, куда вход был открыт только друзьям и ограничен для просителей или новых сторонников, а полемика по актуальным вопросам ограничивалась одним вечерним совещанием. Остальное время он читал документы, посвящал еде, которой уделял огромное внимание, и спал. Он особенно любил играть либо в шахматы со своими приближенными, либо дурачился с Мухаммедом Хасаном. Мухаммед, номинально муэдзин, в действительности был придворным шутом. Я считал его нудным старым глупцом, поскольку при моей болезни мне было не до шуток.

Абдулла и его друзья из числа шерифов -- Шакир, Фаузан, и оба сына Хамзы, султан эль-Аббуд и Хошан из атейбов, а также церемониймейстер Месфер могли проводить дни и вечера напролет, дразня и терзая Мухаммеда Хасана. Они подкладывали ему колючки, бросались в него камнями, сыпали ему за ворот раскаленную на солнце гальку, толкали в костер. Эти шутки порой бывали весьма изощренными, например, они подкладывали под ковры бикфордов шнур с запалом и предлагали Мухаммеду сесть на его конец. Однажды Абдулла три раза подряд выстрелами сшиб кофейную чашку с его головы, после чего вознаградили его за долгую многострадальную службу трехмесячным жалованьем.

Абдулла любил иногда поездить верхом или пострелять и возвращался, измученный, к себе в палатку, требуя, чтобы ему сделали массаж. После этого к нему приводили чтецов, которые своей декламацией успокаивали его головную боль. Он сам знал массу арабских стихотворений и исключительно хорошо их декламировал. Местные поэты находили в нем благосклонного слушателя. Он также проявлял интерес к истории и литературе, мог устраивать в своем шатре диспуты по грамматике и присуждать денежные призы.

Его не слишком заботили ни автономия Хиджаза, обещанная Великобританией его отцу, ни поддержка этой идеи. Я пытался дать ему понять, что неразумный старик не получил от нас никаких конкретных или безоговорочных обязательств, что их корабль может сесть на мель политической тупости, что это оттолкнет моих английских хозяев и что перетягивание каната между честью и лояльностью после некоторых колебаний неизбежно приведет в тупик.

Абдулла проявлял большой интерес к войне в Европе и тщательно изучал ее ход по прессе. Он также знакомился с западной политикой, заучивал наизусть фамилии европейских придворных и министров и даже президента Швейцарии. Я снова отметил, насколько для нас хорошо то, что у нас все еще есть король, обеспечивающий репутацию Англии в азиатском мире. Старые, искусственные сообщества, вроде шерифов и феодальных вождей Аравии, обрели ощущение почетной безопасности, сотрудничая с нами в сознании того, что наивысший пост в нашем государстве не является премией за заслуги или амбиции.

Время изменило мое поначалу благоприятное мнение о характере Абдуллы. Сострадание, однажды вызванное его постоянными недомоганиями, постепенно сменялось презрением, когда стало ясно, что они маскировали обыкновенную лень и потакание собственным прихотям, и видно, как он лелеял их, находя в этом единственное занятие при безразмерном досуге. Его случайно проявлявшиеся, привлекательные на первый взгляд порывы к администрированию оборачивались бессильной тиранией, замаскированной прихотью. Дружелюбие сводилось к капризу, а хорошее настроение определялось любовью к удовольствиям. Все фибры его души пронизывала неискренность. Даже его простота на поверку оказывалась показной, а наследственные религиозные предубеждения беспрепятственно правили его склонностями, поскольку это было проще, чем задумываться над непредписанными вещами. Его интеллект нередко выдавал путаницу в понятиях, и, таким образом, в довершение всего праздность искажала его планы. Беззаботность постоянно мешала им завершиться. При этом в них никогда не проявлялись прямые желания, которые перерастали бы в эффективные действия. Он всегда следил уголком своего ласкового глаза за нашими ответами на его невинно звучавшие вопросы, выискивая при этом тончайшие признаки двусмысленности в каждом нашем колебании, неуверенности или добросовестном заблуждении.

Придя однажды к нему, я застал его сидевшим неестественно прямо, с широко открытыми глазами, и на каждой щеке было по красному пятну. Его старый наставник-учитель, сержант Прост, не подозревая ничего худого, только что вез от полковника Бремона послание, где тот писал, что англичане обложили арабов со всех сторон -- в Адене, Газе, Багдаде, -- и выражал надежду, что Абдулла понимает опасность этого положения. Абдулла пылко спросил меня, что я об этом думаю. Прибегнув к хитрости, я ответил ему прелестной фразой -мол, полагаю, что он заподозрил бы нас в нечестности, если б обнаружил, что в частных письмах мы злословим по поводу наших союзников. Изящно приправленный тонкой язвительностью арабский язык Абдулле понравился, и он отплатил нам колким комплиментом, сказав, что ему известна наша искренность, поскольку в противном случае мы не были представлены в Джидде полковником Уилсоном. Он не понимал, что честность может быть изощренным приемом мошенника и что Уилсон точно так же вполне может подозревать в неблаговидных намерениях свое начальство.

Уилсон не терпел полуправды. Если бы ему поручили в дипломатической форме сообщить эмиру, что в настоящий момент ежемесячная субсидия не может быть увеличена, он позвонил бы в Мекку и сказал: "Боже мой, денег нет". Что же до лжи, то он был на нее просто не способен, к тому же достаточно тонок, чтобы понимать, что она была бы наихудшим приемом против игроков, вся жизнь которых прошла в дымке обмана, и что их проницательность не имеет себе равных. Арабские вожди демонстрировали совершенство инстинкта, полностью полагаясь на интуицию, на неуловимое предвидение, оставляя наши прямолинейные умы в недоумении. Подобно женщинам, они мгновенно удавливали смысл и выносили суждение, казалось бы, без всякого усилия и логики. Создавалось впечатление, что восточная традиция отстранения женщин от политики привела к тому, что особые способности женского пола перешли к мужчинам. Быстротой нашей победы, секретностью ее подготовки и ее последовательностью мы, возможно, были отчасти обязаны именно этому феномену, а также подчеркиванию от начала до конца того факта, что в арабском движении вовсе не было женского начала, не считая верховых верблюдиц.

Выдающейся фигурой в окружении Абдуллы был двадцатидевятилетний шериф Шакир, с детских лет друг всех четырех эмиров. Его мать и бабушка были черкешенками. От них он унаследовал светлую кожу, но лицо его было обезображено оспинами. Из этих белых рытвин смотрели постоянно настороженные, большие и очень блестящие глаза. Бледность ресниц и бровей делала его взгляд обескураживающим. Он был высок ростом, строен, и в результате постоянных занятий спортом фигура его была почти мальчишеской. Резкий, решительный, но приятный голос Шакира мог напугать, когда он начинал говорить слишком громко. При всей своей очаровательной непосредственности он был резок и властен.

Некая взрывная свобода его речей говорила об отсутствии уважения к кому бы то ни было, кроме эмира Хусейна. Он требовал почтения к себе, пожалуй, даже больше, чем сам Абдулла, всегда подшучивавший над друзьями -- компанией разодетых в шелка приятелей, собиравшихся вокруг него, когда ему хотелось расслабиться. Шакир был страстным приверженцем спорта. Одевался просто, но очень опрятно и, подобно Абдулле, в часы приема не выпускал из рук зубочистку. Он не интересовался книгами и никогда не утруждал свою голову размышлениями, но был умным и интересным собеседником. Он был набожен, но ненавидел Мекку и нередко играл в трик-трак, когда Абдулла читал Коран, однако порой мог молиться долгими часами.

На войне он был настоящим воином. Его подвиги сделали его любимцем племен. Он, в свою очередь, говорил о себе как о бедуине и атейбце и подражал им во всем. Его черные волосы ниспадали косами по обе стороны лица, он смазывал их для блеска маслом и укреплял частым мытьем в верблюжьей моче. Он не боролся с гнидами из уважения к бедуинской пословице о том, что голова без живности -- свидетельство скупости, и носил брим -- пояс, сплетенный из тонких полосок кожи, тремя или четырьмя витками которого опоясывал бедра для поддержания живота. У него были превосходные лошади и верблюды, и он считался лучшим наездником в Аравии, готовым потягаться в этом с кем угодно.

Шакир дал мне понять, что предпочитает приступы энергии непрерывной работе, но за этой безумной идеей стояла уравновешенность и практичность. Шериф Хусейн до войны поручал ему дипломатические миссии в Каире, целью которых было улаживание частных дел с хедивом Египта. Его бедуинская фигура должна была выглядеть странно посреди роскоши Абдина. Абдулла безгранично восхищался Шакиром и пытался смотреть на мир его беззаботно веселыми глазами. То обстоятельство, что я находился как бы между ними, сильно осложняло мою миссию в Вади Аисе.

ГЛАВА 37

Тактической ситуацией Абдулла занимался очень мало, раздраженно ссылаясь на то, что это дело Фейсала. Он пришел в Вади Аис, чтобы ублажить своего младшего брата, с намерением здесь и остаться. Сам он в рейдах не участвовал и вряд ли воодушевлял тех, кто это делал. Я улавливал в этом признаки ревности к Фейсалу, как если бы он демонстративно пренебрегал военными операциями, чтобы не допустить неподобающих сравнений с деятельностью брата. Если бы Шакир не помог мне в самом начале, я вполне мог бы задержаться и у меня были бы трудности с отъездом, хотя Абдулла повременил бы и любезно согласился на что угодно, лишь бы это не обязывало его к непосредственному действию. Однако теперь на железной дороге были две группы и имелись достаточные условия для того, чтобы осуществлять те или иные разрушения хоть ежедневно. Чтобы нарушить движение поездов, было бы достаточно гораздо меньше вмешательства, и блокирование турецкого гарнизона в Медине лучше бы послужило англичанам, да и арабам, чем его эвакуация. Таким образом, я счел, что моя работа в Вади Аисе сделана, и сделана хорошо.

Мне очень хотелось уехать обратно на север, распрощавшись с этим расслабляющим лагерем. Абдулла мог дать мне все, что я пожелаю, но сам не сделал бы ничего, тогда как для меня высшая ценность восстания состояла в тех действиях, которые арабы попытались бы предпринять без нашей помощи. Фейсал был настоящим энтузиастом, воодушевленным одной идеей -заставить древнюю расу возродить свою былую славу, завоевав свободу собственными руками. Его сторонники, будь то Насир или Шараф, или Али ибн эль-Хусейн, всем сердцем и умом поддерживали его планы, так что моя роль становилась лишь связующей. Я объединял россыпи их искр в устойчивое пламя, сводил ряд разрозненных выступлений в продуманную операцию.

После добрых напутствий Абдуллы мы апрельским утром расстались с нашей палаткой. Со мной опять были трое моих агейлов и Арслан -- коренастый сириец невысокого роста, придававший очень большое значение арабскому платью, забавному обличью и манерам бедуинов всех племен. Он ехал с подавленным видом и всю дорогу страдал от тяжелого шага своих верблюдов, но проявил достоинство, сказав, что в Дамаске ни один порядочный человек не захочет ехать на верблюде, и одновременно чувство юмора -- заметив, что в Аравии никто другой, кроме жителя Дамаска, не согласился бы ехать на таком дрянном верблюде, как доставшийся ему. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади с шестью людьми племени джухейна.

Мы поднимались вверх долиной Вади Тлейх, по которой еще недавно ехали в лагерь Абдуллы, но немного правее, чтобы объехать лавовые поля. Никакой еды мы с собой не взяли и поэтому остановились, доехав до чьих-то гостеприимных палаток, где получили рис и молоко. Весна в холмах была для арабов временем изобилия, в это время в их палатках было много козьего и верблюжьего молока, и все они хорошо питались и отлично выглядели. После этого мы, наслаждаясь погодой, напоминавшей летний день в Англии, пять часов ехали по узкой, промытой потоком долине Вади Осман, извивавшейся между холмами, но легкой для верблюжьих ног. Последняя часть этого перехода пришлась уже на темное время, и когда мы остановились, выяснилось, что с нами не было Арслана. Мы стреляли и жгли костры, надеясь, что это покажет ему нужное направление, но до самого рассвета он так и не объявился. Джухейнцы поездили по окрестностям в поисках Арслана, хотя мы и сомневались в том, чтобы они могли увенчаться успехом. Однако его нашли спящим под деревом всего в миле от нас.

После этого не прошло и часа, как мы остановились у палаток жены Дахиль-Аллы, чтобы запастись мукой. Мухаммед позволил себе выкупаться, снова заплел в косы свои роскошные волосы и постирал одежду. Приготовление пищи заняло очень много времени, и только почти в полдень пред нами появился большой таз темно-оранжевого риса, поверх которого лежали куски жареного ягненка. Мухаммед, считавший своим долгом заботиться о том, чтобы мне доставалось самое вкусное, захватил главный таз и наполнил для нас его содержимым небольшую медную миску. Затем мы пополнили запас продуктов. Мать Мухаммеда считала себя достаточно старой, чтобы позволить себе проявлять любопытство. Она расспрашивала меня о женщинах племени христиан и об их образе жизни, дивилась моей белой коже и вселяющим ужас большим голубым глазам, которые, по ее словам, выглядели как сияние неба сквозь глазницы в пустом черепе.

Дорога по Вади Осману теперь была более спокойной, и долина понемногу становилась шире. После того как мы прошли по ней два с половиной часа, она внезапно повернула направо, через какое-то ущелье, и мы оказались в узкой, зажатой между скалами горловине Хамдха. Как обычно, берега русла, выстланного твердым песком, были лишены растительности, а середина щетинилась покрытыми серой соленой паршой мелкими деревьями типа "Асли". Перед нами виднелись оставшиеся от паводка озерца пресной воды, из которых самое большое имело длину триста футов и большую глубину уже у самого уреза воды. Его узкое ложе было прорезано непроницаемыми слоями светлой глины. Мухаммед сказал, что вода в нем будет оставаться до конца года, но быстро засолится и станет непригодной для литья.

Попив этой воды, мы выкупались в ней, обнаружив при этом множество похожих на сардин маленьких прожорливых рыбок. После купанья мы отдыхали и слонялись до сумерек без дела, затем, проехав в темноте шесть миль, почувствовали, что нас сильно клонит ко сну, и свернули с тропы на более высокое место, где решили переночевать. Долина Вади Хамдх отличалась от других древних долин Хиджаза тем, что в ней всегда стоял холодный воздух, особенно по ночам, когда белый туман, наполнявший долину солеными испарениями, поднимался на несколько футов над землей и замирал над нею в неподвижности. Но даже днем, когда сияло солнце, здесь было сыро и промозгло, что вызывало ощущение какой-то неестественности.

Утром следующего дня мы выехали рано и миновали несколько крупных водоемов, но только в одном из них была годная для питья вода, остальные цвели: вода в них была отвратительная, рыбы мало, да и та мелкая и вялая, а то и просто снулая. Мы повернули на север, через равнину Углию, где наш авиационный командир из Веджа устроил аэродром. Арабские охранники стерегли здесь склады горючего, и мы у них позавтракали, после чего по Вади Менар доехали до тенистого дерева, под которым проспали четыре часа.

После полудня все почувствовали себя бодрее, и джухейнцы решили устроить гонки на верблюдах, сначала попарно, но потом, когда присоединились другие, до шести в ряд. Дорога была плохая, и в конце концов один из них налетел со своим верблюдом на груду камней. Верблюд поскользнулся, и лихач сломал себе плечо. Казалось, это было настоящим несчастьем, но Мухаммед хладнокровно перевязал его какой-то тряпкой, закрепил повязку верблюжьей подпругой и уложил под дерево, чтобы тот отдохнул перед тем, как на ночь вернуться в Углию. Арабам часто случалось ломать себе кости. В одной из палаток в Вади Аисе я видел юношу, у которого неправильно срослось предплечье. Поняв это, он взрезал себе руку кинжалом, обнажил кость, сломал вновь и выправил, и потом лежал, стоически выдерживая тучи мух, круживших над повязкой на левом предплечье, под которой был толстый слой целебного мха и глины.

Утром мы двинулись к Хаутиле -- колодцу, где напоили верблюдов. Вода была плохая, и их прослабило. Вечером мы проехали еще восемь миль, намереваясь в этот длинный последний день доехать до самого Веджа. Мы поднялись вскоре после полуночи и еще до рассвета вышли по длинному склону с Рааля на равнину, доходившую вместе с устьем Хамдха до моря. Земля была изрыта грузовичками, что подстегивало джухейнцев, торопившихся увидеть воочию эти новые чудеса армии Фейсала. Подгоняемые ожиданием этого зрелища, мы проехали восемь часов кряду, что было необычно долгим переходом для хиджазских бедуинов.

Все, разумеется, очень устали -- и люди, и верблюды, поскольку ничего не ели с самого завтрака. Поэтому юному Мухаммеду пришло в голову устроить игру в догонялки. Он соскочил с верблюда, снял одежду и предложил нам бежать вверх по поднимавшемуся впереди склону к группе колючих кустов, предложив в качестве награды победителю один английский фунт. Все приняли это предложение, и сбившиеся в кучу верблюды побежали за нами. Расстояние составляло примерно три четверти мили вверх по склону холма, бежать пришлось по глубокому песку, и Мухаммед, по-видимому, просчитался. Однако он выказал удивительную стойкость и победил, выиграв, правда, всего несколько дюймов. Он тут же как подкошенный свалился на землю, и изо рта и носа у него пошла кровь. Некоторые из наших верблюдов были в хорошей форме, перегоняя один другого, прибежали быстрее нас.

Воздух здесь был раскален и непривычно тяжел для жителей холмов, и я боялся осложнений у Мухаммеда, но после того как мы отдохнули в течение часа и дали ему выпить чашку кофе, он был готов ехать дальше и проехал остававшиеся до Веджа часы так же бодро, как всегда, продолжая свои обычные веселые выходки, скрашивавшие весь наш долгий путь из Абу Махри.

Бедуины странный народ. Англичанину жить вместе с ними было нелегко, если только он не обладал безграничным терпением. Они были абсолютными рабами потребностей своего организма, лишенными способности к сознательному сопротивлению инстинктам, наподобие алкогольной зависимости привязанными к кофе, молоку или воде, жадными до тушеного мяса, бесстыдными попрошайками табака. Они неделями предавались мечтаниям до и после своих редких сексуальных упражнений и проводили целые дни, возбуждая себя и слушателей непристойными разговорами. Если бы жизненные обстоятельства предоставили им такую возможность, они стали бы неисправимыми сластолюбцами. Их сила была силой людей, географически лишенных соблазна. Бедность Аравии делала их простыми, воздержанными, выносливыми. Если бы их вынудили жить цивилизованной жизнью, они, как любая дикая раса, не вынесли бы ее хворей, мелочности, роскоши, жестокости и искусственности и подобно дикарям страдали бы от неприспособленности.

Если бы они заподозрили, что мы хотим ими управлять, они либо заупрямились бы, либо просто ушли. Если бы мы понимали их и предоставили времени и трудностям их жизни сделать наш быт соблазнительным для них, тогда они пошли бы на любые лишения, только бы мы остались довольны. Если бы достигнутые результаты оказались достойны усилий, никто бы ничего не сказал. Англичане, привыкшие к большим прибылям, не захотели бы, да и не смогли бы тратить время, силы и запасы такта, которые шейхи ежедневно так щедро расточали ради столь незначительных целей. Мышление арабов было таким же логическим, как наше; оно исключало все непонятное или отличное от их представлений, кроме собственности: не было никаких оправданий или причин, кроме лени и невежества, в силу которых мы могли бы называть их "загадочными" или "восточными" людьми или вовсе не понимать.

Они пошли бы за нами, если бы мы выдержали их присутствие и дали бы руководствоваться им своими правилами игры. Достойно сожаления то, что мы часто начинали так поступать, но терпели неудачу, вызывавшую у нас раздражение, и покидали их, ругая за то, что было нашей собственной ошибкой. Такое осуждение, подобное жалобе генерала на свои войска, в действительности было свидетельством смехотворного упрямства, мешавшего показать, что если мы и ошиблись, то по крайней мере у нас достанет ума, чтобы это признать.

ГЛАВА 38

Элементарная опрятность заставила меня остановиться, не доезжая Веджа, и сменить грязную одежду. Когда Фейсалу доложили о моем возвращении, он провел меня во внутреннюю палатку. Похоже, все шло хорошо. Из Египта прибыли новые грузовики, из Янбо ушли последние солдаты. Прибыл Шараф с неожиданным отрядом: новой пулеметной ротой любопытного происхождения. Уходя из Янбо, мы оставили там тридцать больных и раненых солдат, а также груды поломанного оружия, ремонтом которого занимались два английских оружейника. Эти сержанты, для которых время тянулось медленно, взяли отремонтированные пулеметы, собрали находившихся на излечении солдат и создали из них пулеметную роту, которую так хорошо натренировали, что по подготовке эти пулеметчики сравнялись с лучшими из наших.

Шла также эвакуация из Рабега. То и дело над ним поднимались аэропланы. Занимавшие город египетские войска грузились на корабли со штабами Джойса и Гослетта, и с рабегским штабом, под ответственность которого теперь был передан Ведж. Ньюкомб и Хорнби продолжали день и ночь устраивать диверсии на железной дороге почти что собственными руками, так как помощников у них практически не было. Пропаганда в племенах шла наилучшим образом, и я уже был готов уехать, когда в шатер вбежал церемониймейстер Сулейман и что-то сказал на ухо Фейсалу. Тот повернулся ко мне с сияющими глазами и, стараясь оставаться спокойным, сообщил: "Приехал Ауда". "Ауда абу Тайи!"-- воскликнул я, и в этот самый момент полог шатра отодвинулся, открывая дорогу глубокому голосу, воздавшему хвалу нашему Господу. И в шатре появилась высокая, сильная фигура человека с измученным лицом, подверженного страстям и трагичного. Это был Ауда, а за ним следовал его сын Мухаммед, красивый мальчик, которому было всего одиннадцать лет.

Фейсал вскочил с ковра, Ауда пожал ему руку, они поцеловались и, отойдя на шаг или два в сторону, смотрели друг на друга -- великолепная пара совершенно разных людей, типичная для всего лучшего, что было в Аравии: пророк Фейсал и воин Ауда, каждый с величайшим совершенством игравшие свои роли, с полслова понимавшие друг друга и светившиеся взаимной симпатией. Они уселись, Фейсал по одному представлял ему всех нас, и Ауда сдержанно произносил несколько слов, казалось, запоминая каждого.

Мы много слышали об Ауде, окружили Акабу с его помощью, и спустя минуту, подумав о силе и прямоте этого человека, я понял, что он будет стремиться к достижению нашей цели. Он появился у нас как странствующий рыцарь, раздраженный нашей задержкой в Ведже и озабоченный исключительно идеей арабской свободы на собственных землях. Если бы его дела составили даже половину того, чего он желал, мы процветали бы и купались в лучах удачи.

Мы являли собою жизнерадостную компанию -- Насиб, Фаиз, Мухаммед эль-Дейлан, кузен Ауды, его племянник Зааль и шериф Насир, задержавшийся в Ведже на несколько дней между экспедициями. Я рассказывал Фейсалу истории о лагере Абдуллы и о радости по поводу подрывов железнодорожного пути. Внезапно Ауда, громко воскликнув "Не попусти, Аллах!", быстро вскочил на ноги и вылетел из шатра. Пока мы недоуменно смотрели друг на друга, снаружи послышался звук, похожий на стук молотка. Я вышел, чтобы узнать, что там происходит, и увидел Ауду, склонившегося над большим камнем и разбивавшего о него свою вставную челюсть. "Я совсем забыл, -- объяснил он, -- это мне дал Джемаль-паша. Я ел хлеб, дар моего Господа, турецкими зубами!". К сожалению, собственных зубов у него было мало, так что ему было трудно есть любимое им мясо да еще испытывать угрызения совести, и он ходил полуголодный, пока мы не взяли Акабу и сэр Реджинальд Уингейт не прислал ему дантиста из Египта, чтобы тот помог союзнику.

Одевался Ауда очень просто, на северный манер -- в белый хлопчатобумажный бурнус с красным мосульским головным платком. Ему могло быть за пятьдесят лет, черные волосы уже были тронуты сединой, но он все еще был силен и прям, ладно скроен, худ и деятелен, как юноша. Морщины и впадины делали его лицо величественным. На этом лице было написано, как смерть любимого сына в бою под Аннадом окрасила печалью всю его жизнь, покончив с мечтой о сохранении в будущих поколениях величия имени Абу Тайи. Его большие выразительные глаза могли поспорить цветом с дорогим черным бархатом, лоб -- низкий и широкий, очень высокий и резко очертанный нос с властной горбинкой. Подвижный рот был великоват, борода и усы подстрижены в стиле ховейтат, с подбритой снизу нижней челюстью.

Столетия назад ховейтат пришли из Хиджаза, и их кочевые кланы гордились тем, что они настоящие бедуины. Ауд был их типичным представителем. Его гостеприимство было широчайшим, а щедрость приводила к тому, что он всегда был беден, несмотря на доходы от доброй сотни рейдов. Он был женат двадцать один раз, ранен тридцать. Во время спровоцированных им сражений все его соплеменники оказывались ранены, а родственники убиты. Он собственноручно отправил на тот свет семьдесят пять арабов -- и ни одного вне поля боя. Число убитых им турок он точно назвать не мог, они в его реестр не входили. Товейхи под его командованием стали первыми воинами пустыни, беззаветно храбрыми, исполненными никогда не оставлявшего их чувства превосходства, в том числе и в жизни вообще, и в работе, но это за тридцать лет сократило их число с двадцати до неполных пяти тысяч душ по мере расширения участия кочевников в боях.

Ауда устраивал рейды при первой возможности, и настолько масштабные, насколько это было ему под силу. Во время своих экспедиций он побывал в Алеппо, Басре, Ведже и в Вади Давасире, но воздерживался от враждебного отношения почти ко всем племенам пустыни, и это позволяло ему пользоваться для рейдов огромным пространством. При организации своих набегов он проявлял хитрость и горячность, но и в самых безумных его подвигах присутствовал фактор взвешенной оценки происходящего. Его терпение при проведении операции было непостижимым, он принимал и игнорировал советы, критику и брань с тою же неизменной улыбкой, каким было его очарование. Если же он гневался, то не контролировал себя, он взрывался припадком потрясающей злобы, чтобы успокоиться лишь после того, как убивал. В такие минуты он становился диким зверем, и люди избегали попадаться ему на глаза. Ничто на свете не могло заставить его изменить свое мнение или повиноваться приказу сделать что-то, хоть самое малое, чего он не одобрял. С чувствами людей он в сложных обстоятельствах не считался.

Он воспринимал жизнь как сагу о подвигах героев. Все события в ней были значительны, все персонажи, вместе с которыми он действовал, были героями. Голова его была полна поэм о былых набегах, эпических сказаний о битвах, и он изливал их на первого попавшегося слушателя. Если бы слушателей не оказалось, весьма вероятно, что он пел бы себе самому своим громовым глубоким голосом. Он не контролировал свои уста и постоянно третировал друзей. О себе он говорил всегда в третьем лице и был настолько уверен в своей репутации, что любил громко рассказывать истории не в свою пользу. Временами он казался одержим дьяволом злобности и мог в публичном собрании придумать и высказать под присягой ужасные вещи о частной жизни своих гостей или хозяев, при всем этом был скромен, непосредствен, как дитя, прям, честен, добросердечен и горячо любим теми, кому доставлял больше всего неприятностей, -- своими друзьями.

Палатка Джойса стояла недалеко от берега, рядом с рассредоточенными частями египетских войск, во внушительном ряду больших и маленьких армейских палаток. Мы говорили с ним о том, что уже сделано, и о предстоящих делах. Все наши планы были по-прежнему сосредоточены на железной дороге. Ньюкомб и Гарланд вместе с шерифом Шарафом и Мавлюдом находились под Муаддамом. С ними было много билли, пехотинцев на мулах, орудий и пулеметов, и они надеялись взять форт и находившуюся поблизости железнодорожную станцию. После этого Ньюкомб собирался двинуть всех людей Фейсала вперед, почти к самому Медайн Салиху, захватить и удерживать часть линии, чтобы полностью отрезать Медину и вынудить ее к скорой сдаче. Уилсон двигался на помощь этой операции, а Дэвенпорт должен был усилить арабское наступление таким количеством египетских войск, которое он смог бы транспортировать.

Всю эту программу я считал необходимой для дальнейшего продвижения арабского восстания после взятия Веджа. Часть этой программы я спланировал и организовал сам. Но теперь, поскольку лихорадка и дизентерия, настигшие меня в лагере Абдуллы, дали время поразмыслить над стратегией и тактикой ведения этой не отвечавшей никаким правилам войны, мне казалось, что не только детали, но и весь план был ошибочным. Поэтому моей задачей стало объяснить свои изменившиеся идеи и, если это возможно, убедить моих начальников принять мою новую теорию.

Я начал с трех предложений. Первое состояло в том, что нерегулярные войска не должны наступать на города и тем самым вынуждать противника к принятию решений. Второе предполагало, что они в такой же мере неспособны оборонять какую-то линию или пункт, в какой и штурмовать их. Третье исходило из того, что их достоинства следует использовать в глубине, а не на передовой линии.

В основе арабской войны лежала незыблемая география, тогда как турецкая армия была привнесенной случайностью. Нашей целью было находить слабейшие материальные связи противника и заниматься только этим, пока все они со временем не окажутся разорваны. Наш крупнейший ресурс -- бедуины, на которых должна опираться наша война, были не годны для регулярных военных операций, но их достоинствами были мобильность, стойкость, уверенность в себе, знание местности, разумная смелость. Даже такой фактор, как их рассредоточенность, во время операции приобретал решающее значение. Поэтому мы должны максимально растягивать фронт, навязывать туркам пассивную оборону на возможно более протяженных рубежах, потому что это с материальной точки зрения было для них наиболее дорогостоящим вариантом войны.

Нашим долгом было достижение цели при наименьших людских потерях, поскольку жизнь человека была для нас много дороже денег или времени. Если мы будем терпеливы и сверхчеловечески искусны, то сможем следовать направлению Сакса и добиться победы без сражения, используя свои преимущества на основе тонкого математического и психологического расчета. К счастью, мы не были настолько слабы, чтобы требовать этого. У нас было преимущество перед турками в транспортных средствах, пулеметах, грузовиках, запасах взрывчатых материалов. Мы могли в любую минуту развернуть высокомобильную, отлично экипированную ударную силу минимальных размеров и успешно использовать ее в разных точках турецкой обороны, вынуждая турок укреплять свои посты сверх двадцати человек, необходимых для обороны. Это могло бы стать залогом быстрого успеха.

Медину мы брать не должны. Турок в Медине для нас совершенно безвреден. В египетской тюрьме пришлось бы тратить деньги на его питание и охрану. Мы хотели, чтобы в Медине, как и в любом другом отдаленном месте, оставалось как можно больше турок. Нашим идеалом было ограничение их движения до минимума, с максимальными для них неудобствами и потерями. Продовольственный фактор должен был привязывать их к железным дорогам, и мы приветствовали бы их присутствие на Хиджазской, Трансиорданской, Палестинской и Сирийской железных дорогах в течение войны, пока они оставляли бы в нашем распоряжении остальные девятьсот девяносто девять тысячных территории арабского мира. Если бы турки вознамерились эвакуироваться слишком скоро с целью сосредоточения на небольшой территории своих войск, способных эффективно ее удерживать, то нам пришлось бы восстанавливать их уверенность в себе путем сокращения наших действий. Упорство турок могло бы стать нашим союзником, потому что они были бы рады возможности удерживать или думать, что удерживают, как можно больше наших старых провинций. Эта имперская спесь должна была сохранять теперешнее абсурдное положение -- одни фланги и никакого фронта.

Я подробно раскритиковал всю схему. Удержание средней точки железной дороги обошлось бы очень дорого, так как удерживающие силы могли оказаться под угрозой с обеих сторон. Смешение египетских войск с бедуинами чревато ослаблением морального состояния войск: бедуины могли бы оказаться в отчуждении и стать простыми наблюдателями за действиями профессиональных солдат, радуясь тому, что избавлены от ведущей роли. Результатом была бы недоброжелательность, что обязательно сказалось бы на эффективности действий. Кроме того, территория билли была очень засушливой, и содержание на линии значительного подразделения вызвало бы большие технические трудности.

Однако ни моим общим рассуждениям, ни конкретным возражениям большого значения никто не придал. Планы были утверждены, и уже велась предварительная подготовка. Все были слишком заняты своими делами, и некому было наделить меня особыми полномочиями, чтобы я смог приняться за свою работу. Ограничились тем, что меня выслушали и профессионально признали, что мой план контрнаступления мог бы быть полезным. Я разрабатывал с Аудой поход к племени ховейтат на их весенние пастбища в Сирийской пустыне. Там мы могли бы создать мобильную верблюжью кавалерию и захватить Акабу с востока, без пушек и пулеметов.

С востока Акаба не была защищена, сопротивление здесь ожидалось наименьшим, и взятие ее было бы для нас легчайшей задачей. Наш поход явился бы прекрасным примером обходного маневра, поскольку предполагал семисотмильный переход по пустыне с целью захвата территории в пределах дальности огня наших корабельных орудий. К тому же реальной альтернативы ему не намечалось, и он был настолько в духе моих размышлений во время болезни, что его исход вполне мог бы оказаться счастливым и несомненно поучительным. Ауда полагал, что при наличии динамита и денег возможно все и что к нам присоединятся мелкие кланы из окрестностей Акабы. Фейсал, который уже установил с ними контакт, также считал, что они окажут помощь, если мы достигнем предварительного успеха у Маана, а затем двинем силы на порт. Пока мы раздумывали, военные корабли сделали несколько рейдов, и от захваченных ими турок мы получили такую полезную информацию, что мне не терпелось немедленно отправиться в путь.

Пустынная дорога до Акабы была такой долгой и трудной, что мы не смогли взять с собой ни пулеметов, ни запасов, ни солдат регулярной армии. Соответственно единственным элементом, который я мог бы использовать из плана в отношении железной дороги, был лишь я сам, но в данных обстоятельствах этого явно не хватало, поскольку я был так решительно настроен против этого, что о моей помощи здесь слушали бы вполуха. И я решил пойти собственным путем, будь то по приказу или без него. Я написал полное извинений письмо Клейтону о своих наилучших намерениях и отправился в дорогу.

Книга 4. ПРОДВИЖЕНИЕ К АКАБЕ

Главы с 39 по 54: Порт Акабы благодаря природным условиям был таким неприступным, что с суши его можно было взять только благодаря внезапности нападения, но тот факт, что Ауда абу Тайи примкнул к Фейсалу, позволил нам надеяться на привлечение достаточного количества людей из племен восточной пустыни для броска на берег.

Насир, Ауди и я вместе отправились в далекий путь. До сих пор общепризнанным лидером был Фейсал, но так как он оставался в Ведже, я вынужден был принять на себя неблагодарное бремя этой экспедиции. И я принял и его, и бесчестный скрытый смысл этого как наш единственный шанс достижения победы. Мы перехитрили турок и вошли в Акабу на крыльях удачи.

ГЛАВА 39

К девятому мая все было готово, и в сиянии послеполуденного солнца мы покинули шатер Фейсала, чьи добрые напутствия еще долго звучали вдогонку нам с вершины холма. Нас вел шериф Насир. Его светлая доброта, вызывавшая ответную преданность даже в самых испорченных людях, делала его единственным вождем (и благословением) нашего предприятия. Когда мы рассказали ему о своих чаяниях, он едва заметно вздохнул: сказывалась физическая усталость после многих месяцев службы на передовых позициях. Чувствовалось, что его страшит ощущение собственного возмужания -- с его зрелыми мыслями, навыками и опытом, сознание безвозвратного ухода беззаботности и поэтичности отрочества, грозившего превратить в цель жизни сам ее процесс. Физически он был еще очень молод, но его переменчивая душа старела быстрее, чем тело, и грозила умереть раньше него, что является уделом большинства из людей.

Первый короткий переход привел нас к форту Себейль в районе Веджа, где египетские паломники обычно запасались водой. Мы расположились лагерем рядом с большим кирпичным резервуаром, в тени то ли от стены форта, то ли от пальм, и разобрались во всех досадных мелочах, выявившихся во время первого перехода. С нами были Ауда и его родственники, а также дамасский политик Несиб эль-Бекри, который должен был представлять Фейсала перед сирийскими крестьянами. Несиб был умен, имел собственное мнение, и за его плечами был опыт предыдущего успешного перехода по пустыне. Его легкое отношение к рискованным предприятиям, редко встречающееся у сирийцев, как и его политические убеждения, способности, окрашенное чувством юмора красноречие, патриотизм, часто перевешивавший врожденную тягу к околичностям, в равной мере делали его в наших глазах своим человеком.

Своим спутником Несиб выбрал сирийского офицера по имени Зеки. В нашем эскорте было тридцать пять агейлов под командованием ибн Дхейтира, человека, отгороженного от всего мира стеной своего необычного темперамента, дистанцированного, отстраненного и самодостаточного. Фейсал собрал двадцать тысяч фунтов стерлингов золотом -- все, что смог предоставить нам, -- даже больше, чем мы просили, -- для выплаты жалованья новым людям, которых мы должны были набрать в армию, а также для выдачи аванса ховейтатам, чтобы заставить их поторопиться.

Этот неудобный груз -- двести с лишним килограммов золота -- мы разделили между собой на случай какого-либо происшествия в пути. Вернувшийся к своим обязанностям интенданта шейх Юсуф выдал каждому из нас по полмешка муки, решив, что сорока пяти килограммов на человека при умеренном расходовании будет достаточно на шесть недель. Сумы с мукой добавили к вьюкам, а остальную, из расчета по четырнадцать килограммов на человека, которые предстояло выдать каждому, когда освободятся сумы, по распоряжению Насира погрузили на вьючных верблюдов.

Мы взяли с собой некоторое количество патронов и несколько лишних винтовок для подарков. Шесть верблюдов были нагружены легкими упаковками взрывчатки для подрыва путей, поездов или мостов на севере. Кроме того, Насир, который был эмиром в своем городе, вез с собой хорошую палатку для приема посетителей, а один верблюд шел с грузом риса для их угощения. Впрочем, этот рис мы с большим удовольствием ели сами, так как однообразный рацион, состоявший из хлеба, замешенного на воде, который мы запивали той же водой, становился для нас все менее привлекательным. Будучи новичками в путешествии такого рода, мы не знали, что в долгом пути легкая по весу мука была наилучшим из всех продуктов. Семью месяцами позднее ни Насир, ни я уже не загружали наш четвероногий транспорт рисом и даже не вспоминали об этой роскоши. Кроме моих агейлов Мухеймера, Мерджана и Али -- меня сопровождали Мухаммед, упитанный парень из какой-то хауранской деревни, и оказавшийся вне закона желтолицый, крепкого сложения Гасим из Маана, бежавший в пустыню к ховейтатам после убийства турецкого чиновника в споре по поводу налога на скот. У всех нас преступления против турецких сборщиков налогов вызывали сочувствие, и Гасим многим казался выдающимся человеком, что на самом деле было далеко от истины.

Наш отряд выглядел слишком скромно, чтобы рассчитывать на то, что он завоюет новую провинцию. Такого мнения, видимо, придерживались многие. Представитель Бремона при Фейсале Ламотт приехал, чтобы сфотографировать нас на прощанье, чуть позже появился и Юсуф со своим добрым доктором, а также Шефик и братья Несиба, пожелавшие нам успеха. Вечером все собрались за роскошной трапезой, продукты для которой привез с собой предусмотрительный Юсуф: вероятно, его далеко не мягкое сердце дрогнуло при мысли об ужине хлебом с водой, а может быть, ему просто захотелось устроить нам прощальный пир перед тем, как мы затеряемся в пустыне.

После того как все разъехались, мы наелись до отвала и незадолго до полуночи двинулись к оазису Курру, где по плану кончался очередной этап нашего похода. Наш проводник Насир знал эту часть пустыни почти так же хорошо, как свою родную. Залитые лунным светом, мы ехали под усыпанным звездами ночным небом, и Насир, охваченный сокровенными воспоминаниями, рассказывал мне о своем доме с каменным полом в погруженных в полумрак залах под сводчатыми крышами, защищавшими от летнего зноя; о садах, засаженных плодовыми деревьями всех видов, между которыми он гулял по затененным тропинкам, недосягаемый для лучей палящего солнца; о высившемся над колодцем водоподъемном колесе с опрокидывающимися кожаными ведрами, которое вращали быки, шагавшие по кругу изрытой копытами дорожки, протоптанной на пологом склоне холма; о том, как вода струилась по бетонированным лоткам, проложенным вдоль садовых тропинок, или била фонтанчиками во дворе, рядом с отгороженным увитой виноградом решеткой большим бассейном, выложенным сверкающей плиткой. В зеленую бездну этого бассейна он с домочадцами брата нырял, спасаясь от полуденной жары.

Обычно веселый, Насир порой поддавался ностальгическому настроению и с недоумением спрашивал себя, чего ради он, эмир Медины, богатый и могущественный, бросил все, чтобы стать посредственным лидером каких-то безнадежных авантюр в пустыне -- вместо того, чтобы наслаждаться жизнью в своем утопающем в садах дворце. Он уже два года был в изгнании, связав свою судьбу с передовыми частями армий Фейсала, ему поручали самые опасные операции, он был первым в каждом прорыве, а тем временем турки находились в его доме, опустошали его роскошные плодовые сады и рубили пальмы. Смолкло даже скрипевшее шестьсот лет над большим колодцем колесо, увлекаемое быками. Погибали его иссушенные без полива когда-то цветущие земли, становившиеся похожими на эти голые холмы, по которым мы сейчас ехали.

После четырехчасового перехода мы два часа поспали и поднялись с восходом солнца. Вьючные верблюды, запаршивевшие в Ведже от страшной чесотки, двигались медленно, весь день непрерывно пощипывая на ходу траву. На верховых мы налегке двигались бы намного быстрее, но Ауда, следивший за графиком наших переходов, это запрещал, так как ожидавшие нас впереди трудности могли потребовать от животных сил, которых они набрались бы, лишь не подвергаясь перегрузкам в пути. И мы, едва сохраняя самообладание, еле тащились шесть часов по нестерпимой жаре. Летнее солнце в этом простиравшемся за Веджем океане ярко-белого песка могло сильно повредить наши глаза, а голые скалы, обступавшие с обеих сторон нашу тропу, обдавали нас волнами пышущего жара, от которого кружилась и нестерпимо болела голова. Поэтому к одиннадцати часам мы взбунтовались против требования Ауды продолжать путь, остановились и, накинув на колючие ветки сложенные вдвое одеяла, чтобы создать себе плотную тень, которая, к сожалению, перемещалась вместе с солнцем, улеглись под деревьями и отдыхали до половины третьего.

После этой передышки мы спокойно ехали еще три часа по ровной дороге, приближаясь к окруженной стенами обширной долине, пока впереди не показался зеленый сад Эль Курра. Между стволами пальм проглядывали белые палатки. Мы не успели спешиться, как приветствовать нас вышли Расим с Абдуллой, доктор Махмуд и даже кавалерийский командир Мавлуд. От них мы узнали, что шериф Шараф, с которым мы рассчитывали встретиться в Абу Pare, где нам предстоял очередной ночлег, отправился на несколько дней в рейд. Это означало, что спешить нам было некуда, и мы двое суток отдыхали в Эль Курре.

Мне это было на руку: дело в том, что ко мне вернулась свалившая меня в Вади Аисе лихорадка, сопровождавшаяся фурункулами, -- на этот раз в более тяжелой форме. Фурункулы больше всего досаждали мне во время переходов, и каждый привал был для меня настоящим благословением, хотя он и входил в жестокое противоречие с моей волей, нацеленной на движение вперед. Такие передышки давали мне очередной шанс пополнить скудные запасы моего терпения. Я лежал без движения, стараясь закрепить в сознании полученный покой, зелень и обилие воды, делавшие этот сказочный сад в пустыне прекрасным и желанным, как если бы я когда-то его уже видел. Или, может быть, дело было просто в том, что мы давно не видели свежей весенней травы?

Обитатель Курра единственный оседлый беллуви, убеленный сединой Даиф-Алла, день и ночь работал со своими дочерьми на этом крошечном клочке земли, доставшемся ему от предков. Эта небольшая терраса была отвоевана у природы в естественной нише склона в конце долины, защищенной от ливневых паводков массивной стеной из необработанного камня. Посреди нее находился колодец с чистой, холодной водой, над которым нависал топорно сработанный журавль; с его помощью Даиф-Алла по утрам и вечерам, когда солнце стоит низко над горизонтом, черпал большие бадьи воды и разливал ее по глиняным арыкам, подводящим воду к корням деревьев по всему саду. Он выращивал особые низкие пальмы, чьи широкие листья закрывали посаженные им растения от солнца, которое, не будь этой защиты, выжгло бы всю растительность, держал табачную плантацию (табак приносил ему наибольший доход). На небольших делянках у него росли, сменяя друг друга в зависимости от времени года, бобовые, дыни, огурцы и баклажаны.

Старик жил со своими женщинами в плетеной из веток кустарника хижине рядом с колодцем; к нашей политике он относился скептически, риторически спрашивая о том, насколько больше еды и воды принесут людям эти мучительные усилия и кровавые жертвы. Мы мягко пытались заговорить с ним о таком понятии, как свобода, о том, что арабские земли должны принадлежать арабам. "Даиф-Алла, разве этот сад не должен быть твоим собственным?" Однако он не понимал этого и бил себя кулаком в грудь, твердя одно и то же: "Курр -это я, я!"

Он был свободен и ничего не хотел ни для других, ни для себя, желая лишь, чтобы ему принадлежал этот сад. И не понимал, почему другие не могли разбогатеть и жить в таком же достатке. Он гордился своей набухшей потом и окрасившейся от него в свинцовый цвет кожаной ермолкой, утверждая, что она досталась ему от деда, купившего ее сто лет назад, когда Ибрагим-паша был в Ведже. Другим неотъемлемым предметом одежды была у него рубаха, -- он покупал ее для себя вместе с табаком под новый год. По одной рубахе он купил для каждой из дочерей, и еще для старухи, своей жены.

Мы были благодарны этому старику, так как кроме того, что он выразил удовольствие по поводу нашего чрезмерного аппетита, он продал нам овощей, которые вместе с консервами Расима, Абдуллы и Махмуда обеспечили нам роскошную жизнь. По вечерам вокруг костров звучала музыка -- не монотонное гортанное завывание бедуинов и не возбуждающая гармония агейлов, а четырехголосное пение фальцетом и сирийские городские мелодии. В отряде Мавлуда были музыканты, и каждый вечер собирались застенчивые солдаты, чтобы поиграть на гитарах и попеть песни дамаскских кафе-шантанов или же любовные вирши родных деревень. Я лежал в палатке Абдуллы; расстояние, журчание воды в арыке и листва деревьев приглушали звуки этой музыки, доставлявшей мне незатейливое удовольствие.

Часто Несиб и Бекри вынимали бумажки с текстами песен Селима эль-Джезайри, ярого революционера, который на досуге, между кампаниями, военным колледжем и кровавыми рейдами по заданиям своих хозяев -- младотурок сочинял в стиле народного просторечия стихи о грядущей свободе своего народа. Несиб с друзьями, раскачиваясь в такт, распевали эти песни, вкладывая в их слова всю свою надежду и страстность, и их широкие, как луна, бледные дамасские лица, освещаемые пламенем костров, обливались потом. Солдатский лагерь замирал до момента, когда истаивал последний звук какой-нибудь баллады, после чего у каждого вырывался вздох, соединявшийся в общее эхо последней ноты. Только старый Даиф-Алла продолжал поливать свои грядки, уверенный в том, что наши глупости когда-нибудь да кончатся, кому-то понадобится его зеленый товар, и у него появятся покупатели.

ГЛАВА 40

Для горожан этот сад был последним напоминанием о мире людей, перед тем как нас охватило и увело в пустыню безумие войны. Ауда воспринимал этот парад буйной зелени почти как неприличие и томился по голой пустыне. И мы, недоспав вторую ночь в этом раю, в два часа ночи уже снова ехали широкой долиной. Было темно, хоть глаз выколи, и даже мерцавшие в ночном небе звезды были не в силах пролить свет в мрачные глубины, в которые брели наши верблюды. Наш проводник Ауда, чтобы вселить в нас уверенность в его надежности, непрерывно повторял нараспев "хо, хо, хо"; то была, надо полагать, песня бедуинов племени ховейтат-эпическая поэма, довольствовавшаяся тремя нотами -- вверх и вниз, вперед и назад, в исполнении такого голоса, что слова ее разобрать было невозможно. Скоро мы поняли, что должны быть благодарны Ауду за это, поскольку дорога наша повернула влево, и каждый в длинной веренице нашего каравана поворачивал верблюда в нужном месте, ориентируясь только на звук его голоса, эхом метавшегося между черными скалами, чьи неровные, словно рваные, вершины слабо освещала поднявшаяся над ними луна.

Во время всего этого долгого путешествия шериф Насир и все время кисло улыбавшийся кузен Ауды Мухаммед эль-Дейлан натерпелись горя с моим арабским языком, по очереди давая мне уроки то классического мединского диалекта, то живого, выразительного языка пустыни. Поначалу мой арабский язык являл собою спотыкающуюся смесь диалектов племен Среднего Евфрата (разумеется, не в расхожем скабрезном варианте), но теперь он становился беглой смесью хиджазского сленга с поэзией северных племен, бытовой лексикой звонкого недждского наречия и книжной сирийской. Однако эта беглость не восполняла отсутствия знаний грамматики, что делало мою речь жестоким испытанием для слушателей. Ньюкомб, например, предполагал, что я родом из какой-нибудь забытой Аллахом дремуче-безграмотной глуши, настолько фрагментарным был набор частей арабской речи в моем исполнении.

Однако, поскольку я так и не мог понять хотя бы трех слов Ауды, его песня через полчаса меня окончательно утомила. Полная луна медленно поднималась в небе все выше, всплывая теперь уже и над самыми высокими холмами и проливая в нашу долину свой обманчивый свет. менее надежный, чем сама темнота. Мы ехали так, пока впереди не заиграли первые лучи солнца, совершенно невыносимого для тех, кто всю ночь провел в седле.

Завтрак мы приготовили из муки, облегчив таким образом после нескольких беззаботных дней, проведенных у гостеприимного хозяина, вьюки наших несчастных верблюдов. Шараф все еще не вернулся в Абу Рагу, и спешить нам было некуда, пока не возникнет потребность в пополнении запаса воды. После ужина мы снова соорудили навесы из одеял и улеглись до сумерек, раздраженно ловя уползавшую тень, потея от жары и страдая от назойливых мух.

Наконец Насир подал сигнал к выступлению; мы четыре часа двигались вверх по ущелью между обступавшими нас с обеих сторон величественными холмами, а потом снова устроили привал в долине. Заросли кустарника обеспечили нас дровами для костров, а чуть выше в чашеобразных углублениях скалы справа от нас стояла прекрасная на вкус пресная вода. Насир расщедрился, велел приготовить на ужин рис и пригласил друзей поужинать с нами. Организация нашего движения была несколько странной и осложнялась тем, что Насир, Ауда и Несиб принадлежали к независимым родам, были крайне щепетильны в вопросах чести и первенства и допускали главенство Насира только потому, что с ним в качестве гостя жил я, подавая им пример уважения к Насиру. Каждый из них требовал участия в обсуждении всех деталей нашего похода, мест и времени привалов и ночлега. Было невозможно не считаться ни с мнением Ауды, этого сына войны, не знавшего над собой хозяина с тех пор, как он впервые, еще маленьким мальчиком, оседлал своего верблюда, ни с советами ревнивого Несиба, отпрыска не менее щепетильного сирийского рода, весьма чувствительного в вопросах достоинства и его признания.

Объединить таких людей могли бы только боевой клич и знамя, поднятое не ими самими, а кем-то другим. Возглавить же их мог бы только лидер извне, в основе верховенства которого была бы какая-то идея, возможно, противоречащая прямой логике, но не вызывающая сомнений и достаточно независимая, которую инстинкт мог бы принять, а разум -- не найти рациональной основы ни для того, чтобы ее отвергнуть, ни для того, чтобы поддержать. Гордостью армии Фейсала было то, что эмир Мекки, потомок пророка, он был представителем некоего внеземного мира, которого сыны Адама могут почитать без угрызений совести. Такова была связующая идея арабского движения, и именно она являлась залогом его действенного, хотя и слепого единодушия.

Уже в пять часов утра мы снова были в дороге. Долина все больше сужалась, и мы ехали в обход большого выступа, поднимаясь по крутому откосу. Дорога превратилась в скверную козью тропу, серпантином взбиравшуюся по склону, слишком крутому, чтобы можно было двигаться верхом. Мы спешились и повели верблюдов в поводу. Нам то и дело приходилось помогать друг другу: один толкал верблюда сзади, другой тянул вперед, поддерживая на особенно опасных участках и распределяя груз так, чтобы облегчить животному движения.

Более узкие части тропы, над которыми нависали выступавшие из скалистых стен камни, были опасны: навьюченный груз задевал неровности каменной стены, оттесняя животное к обрыву. Нам приходилось перекладывать и продукты, и взрывчатку, но, несмотря на все предосторожности, мы потеряли на этом перевале двух ослабевших верблюдов. Убедившись в том, что упавшие животные больше не смогут подняться на ноги, ховейтат перерезали им сонную артерию над грудной клеткой, притянув голову к самому седлу, а потом разделали туши и поделили мясо на всех.

К нашей радости, вершина перевала оказалась не гребнем горного кряжа, а обширным плато, слегка наклоненным от нас к востоку. Первые ярды его были неровными, скалистыми, поросшими плотным ковром из колючих растений, напоминавших вереск, но мы скоро доехали до выстланной белым галечником долины. На пересохшем русле бедуинская женщина, глубоко зарывшись локтем в гальку, склонилась над небольшим отверстием, шириной не больше фута, и, черпая медным ковшом очень чистую, пресную воду молочно-белого цвета, наполняла ею кожаный мешок.

Это была долина Абу Саад. Вожделенная долина, ее вода, а также ударявшиеся на ходу о наши седла привязанные к ним куски свежего красного верблюжьего мяса подвигли нас на решение остановиться здесь на ночлег, чтобы заполнить таким образом еще часть времени до возвращения Шарафа из его рейда к железной дороге.

Проехав еще четыре мили, мы разбили лагерь под сенью развесистых деревьев, в густых зарослях колючего кустарника, под переплетенными сверху ветками которого, как в шалаше, было пустое пространство. Днем ветви служили каркасом для одеял, под которыми мы скрывались от деспотичного солнца, а ночью -- крышей, под которой мы спали. Мы давно привыкли спать прямо на земле, под луной и звездами, ничем не отгораживаясь ни от ветра, ни от ночных звуков пустыни, и по контрасту это наше укрытие казалось нам странным, но обещавшим полный покой за его импровизированными стенами и крышей над головой, хотя крыша эта была очень ненадежна и едва закрывала от нас своей сеткой усеянное звездами небо.

Я же опять был болен, лихорадка усиливалась, тело мучили фурункулы и потертости от пропитанного потом седла. Когда Насир без всяких моих просьб решил остановиться на середине дневного перехода, я, к его большому удивлению, тепло его поблагодарил. Мы были теперь на известняковом гребне Шефа. Перед нами раскинулось большое темное лавовое поле, а невдалеке от него виднелся сплошной ряд красных и черных скал из песчаника, с коническими вершинами. Воздух на этом высоком плоскогорье был не таким раскаленным. Утром и вечером здесь нас обдували потоки ветра, хорошо освежавшие после изнуряющего неподвижного воздуха долин.

Следующим утром мы позавтракали жареным верблюжьим мясом и, чувствуя себя намного бодрее, пустились в дорогу по плавно опускавшемуся плато из красного песчаника. Вскоре мы оказались у первого разрыва в его поверхности -- то был узкий проход к ложу поросшей кустарником песчаной долины, по обе стороны которой обрывались пропасти с обнажениями песчаника и вздымались зубчатые вершины, постепенно становившиеся все выше по мере того, как мы опускались. Их контуры резко очерчивались на фоне утреннего неба. Дно долины лежало в тени, воздух отдавал сыростью и запахом разложения. Гребни скал над нами выглядели как-то странно обрезанными, словно фантастические парапеты. Мы продолжали зигзагами спускаться все глубже, как будто в чрево земли, пока через полчаса не вышли через резко сузившееся ущелье в долину Вади Джизиль -- главное русло этих песчанистых областей, конец которого мы видели близ Хедии.

Вади Джизиль представляла собою глубокую горловину шириной в двести ярдов, поросшую тамариском, пробившимся к солнцу через слой наносного песка и из мягких двадцатифутовых насыпей, громоздившихся везде, где водовороты паводка или завихрения ветра отложили у подножий скал массы тяжелой пыли. Стены этой горловины были сложены параллельными напластованиями песчаника, прорезанного во многих местах красными включениями. Гармония темных скал, их розовых подножий и бледно-зеленого кустарника ласкала глаза, за долгие месяцы измученные чередованием ослепительного солнечного света днем и непроглядного темно-коричневого мрака пустыни по ночам. С наступлением вечера заходящее солнце окрашивало своим сиянием одну сторону долины в темно-красный цвет, оставляя другую в фиолетовом мраке.

Наш лагерь расположился на склонах едва поднимавшихся от поверхности земли поросших сорняками дюн в излучине долины, где узкая расщелина образовала обратный сток и небольшой водоем, в котором оставалась солоноватая неприятная на вкус вода от зимнего паводка. В зарослях олеандра, зеленевших в конце долины, виднелись белые верхушки палаток Шара-фа. Мы послали человека, чтобы он узнал новости. Там ему сказали, что Шараф возвратится на следующий день, и, таким образом, мы провели две ночи в этом игравшем странными красками месте, отличавшемся каким-то особенно гулким эхом. Солоноватая вода вполне годилась для наших верблюдов, да и сами мы выкупались в ней, безуспешно сражаясь с полуденным зноем. Мы поели, как следует выспались, и разбрелись по ближайшим лощинам, разглядывая горизонтальные розовые, коричневые, кремовые и алые пласты обнажений, почти идеально плоская поверхность которых была словно разрисована то более светлыми, то более темными тонкими причудливыми узорами. Я провел полдня, лежа под стенкой (вероятно, сложенной из блоков песчаника каким-нибудь пастухом), наслаждаясь послеполуденным теплым воздухом и мягким солнечным светом и вслушиваясь в шелест ветра на верхних грубых глыбах над моей головой. Долина была объята извечным покоем, который лишь подчеркивался этим едва уловимым звуком.

Глаза у меня были закрыты, и я уже задремывал, когда услышал чей-то юношеский голос. Сбросив дремоту, я увидел сидевшего передо мной на корточках взволнованного новичка-агейла по имени Дауд. Он взывал о помощи. Его приятель Фаррадж по неосторожности спалил их палатку, и Саад, капитан агейлов Шара-фа, собирался выпороть виновника. Если бы я заступился за Фарраджа, его освободили бы от наказания. Случилось так, что именно в этот момент ко мне подошел и сам Саад; пока я излагал ему суть дела, Дауд сидел с полуоткрытым от напряжения ртом, прищурив большие темные глаза и тревожно нахмурив прямые брови. Его зрачки, чуть смещенные от центра глазного яблока, недвусмысленно говорили о его готовности на все.

Ответ Саада был неутешительным. Эта парочка вечно влипала во всякие истории, а их проделки настолько надоели капитану, что строгий Саад решил выпороть парня, чтобы другим было неповадно нарушать порядок. Единственное, что он был готов сделать, учитывая мое ходатайство, это позволить Дауду разделить участь своего друга. Услышав это, Дауд вскочил, поцеловал мне и Сааду руки и пулей помчался по долине. А Саад, смеясь, рассказал мне историю этой известной всем пары. Они являли собою пример тех восточных парней, для которых отсутствие в армии женщин делало неизбежной взаимную привязанность. Такая дружба нередко превращалась в глубокую и сильную мужскую любовь, выходившую далеко за рамки нашего представления о плотских отношениях. Пока они оставались невинными, они проявляли горячность и бесстыдство. Но переступив порог сексуального общения, оказывались во власти бездуховной связи, основанной на стойком желании отдаваться и брать, подобной браку.

Шараф на следующий день не приехал. Утро прошло у меня за беседой с Аудой о предстоявших походах, а Насир в это время выщелкивал из коробка большим и указательным пальцами зажженные спички, запуская их в нас через палатку. В самом разгаре этого веселого времяпрепровождения к нам приковыляли две согбенные фигуры с застывшей болью в глазах и вымученной улыбкой на устах. То были горячий Дауд и его любовник Фаррадж, красивое женоподобное создание с мягкими чертами гладкого невинного лица и с полными слез глазами. Они заявили, что готовы служить мне. Я же в них не нуждался, заметив между прочим, что после порки они вряд ли смогут сидеть в седле. На это они возразили, что поедут без седел. Мне пришлось добавить, что я человек простой и что мне не нравится, когда меня окружают слуги. Раздосадованный Дауд сердито отвернулся, но Фаррадж стал убеждать, что при мне должны быть верные люди и что они будут сопровождать меня всюду лишь из чувства благодарности, ничего за это не требуя. Пока более упрямый Дауд продолжал демонстрировать недовольство, его приятель упал на колени перед Насиром, и вся его женственность отразилась в мольбе принять их предложение. В конце концов я по совету Насира взял обоих, главным образом потому, что они показались мне очень юными и чистыми.

ГЛАВА 41

Шараф вернулся лишь на третий день утром, о чем нам стало известно по сильному шуму: арабы из его летучего отряда палили залпами в воздух, и эхо выстрелов долго перекатывалось по извилистой долине, создавая впечатление, будто отражавшие его склоны голых гор присоединялись к этому салюту. Отправляясь к нему на беседу, мы надели самую лучшую одежду. Ауда облачился в купленную в Ведже шинель из тонкого сукна мышиного цвета с бархатным воротником и в желтые сапоги с эластичными вставками. Когда он шел, его длинные волосы, окаймлявшие изможденное лицо, развевались под легким ветром. Шараф был к нам добр, потому что ему удалось захватить на железной дороге пленных и взорвать полотно вместе с водокачкой. Одной из принесенных им новостей было то, что в Вади Дераа, по которой нам предстояло проехать, после прошедших ливней образовались озера дождевой и, разумеется, пресной воды, пригодной для питья. Это должно было сделать наш переход до Фаджра короче на пятьдесят миль, к тому же снималась угроза страданий от жажды. Это было очень важно, поскольку общая емкость наших вместилищ для воды составляла всего около двадцати галлонов на пятьдесят человек -- слишком малая гарантия безопасности.

На следующий день, около полудня, мы без сожаления покинули Абу Рагу, так как эта прекрасная местность оказалась нездоровой, и нас все три дня терзала затаившаяся в ее русле лихорадка. Ауда повел нас в обход по небольшой долине, которая скоро вывела нас на простор Шеггской равнины, представлявшей собою песчаную местность. Вокруг нее были повсюду разбросаны островки и островерхие скалы из красного песчаника, выветренные у основания настолько, что того и гляди обрушатся и перекроют извивавшуюся между ними дорогу, пролегавшую на первый взгляд по непроходимой теснине, но в конце концов, как обычно, переходившей в очередной другой проход. Ауда вел нас без колебаний через этот хаос, гарцуя с разведенными локтями на своем верблюде и при этом покачивая для равновесия руками, подчинявшимися еле заметным движениям плечей.

На дороге не было видно никаких отпечатков верблюжьих ног, так как каждый порыв ветра выравнивал, словно щеткой, песчаную поверхность, стирая следы последних путников и оставляя на песке лишь узор из бесчисленных мелких девственно чистых волн. На покрытой рябью песчаной поверхности виднелся лишь высохший верблюжий навоз, который был легче песка и перекатывался по ней, как скорлупа грецкого ореха.

Ветер сгонял эти перекатывавшиеся по песку скорлупки в кучки по углам и ямкам, и, возможно, именно по ним, а также благодаря своему непревзойденному чутью Ауда безошибочно вел нас в правильном направлении. Обступавшие нас скалы удивляли своими разнообразными формами и наводили на размышления. Зернистая структура, красный цвет, поверхности, расчерченные извилистыми бороздками, проделанными струями песка, гонимого ветром, поглощали солнечный свет, делая его мягче и облегчая участь наших слезившихся глаз.

На полпути нам попались навстречу пятеро или шестеро всадников, приближавшихся со стороны железной дороги. Мы с Аудой, ехавшие впереди колонны, испытали обычное для путников пустыни при встрече с незнакомцами перехватывающее дух волнение: друзья или враги? -- и инстинкт бдительности заставил нас потянуться к винтовкам, закрепленным по правую руку у седла, чтобы можно было мгновенно ими воспользоваться. Когда расстояние между нами сократилось, мы поняли, что это люди из арабских сил. Первый из них, ерзая в неудобном, прилаженном на спину какого-то неуклюжего верблюда деревянном седле манчестерского производства, принятом в британском Корпусе верблюжьей кавалерии, оказался светловолосым англичанином со спутанной бородой, в потрепанной военной форме. Как мы догадывались, это должен был быть Хорнби, ученик Ньюкомба, одержимый инженер, соперничавший с ним в искусстве подрыва железнодорожных путей. Это была моя первая встреча с ним, и после того как мы обменялись приветствиями, он сообщил, что Ньюкомб недавно прибыл в Ведж, чтобы обсудить с Фейсалом возникшие у него затруднения и выработать планы их преодоления.

Нескончаемые проблемы Ньюкомба порождались переизбытком энергии и привычкой делать в четыре раза больше, чем делал бы на его месте любой англичанин, и в десять раз больше, чем сочли бы необходимым и разумным арабы. Хорнби плохо говорил по-арабски, а Ньюкомб знал язык недостаточно для того, чтобы убеждать, хотя довольно для того, чтобы отдавать приказания, однако приказания в этой стране оказывались несовместимыми с духом людей. Эта пара настырных упрямцев могла неделями торчать у железнодорожного полотна, почти без помощников, часто без еды, пока у них не кончалась взрывчатка или вконец не изматывались верблюды, что вынуждало их возвращаться для пополнения запаса. Верблюды голодали среди тамошних голых холмов, и они перепортили, одно за другим, всех лучших животных Фейсала. В этом самым большим грешником был Ньюкомб, в любой поездке гнавший верблюдов только рысью. Кроме того, как топограф он, приводя в полное отчаяние сопровождавших его людей, не пропускал ни одного высокого холма на местности, по которой проезжал, чтобы не подняться на него и не окинуть пытливым взором окрестности. Его эскорту оставалось при этом либо предоставлять ему карабкаться наверх одному (последнее дело -- бросить товарища в пути), либо калечить драгоценных и незаменимых верблюдов, стараясь не отстать от Ньюкомба. "Ньюкомб-это огонь, который жжет и друзей, и врагов", -жаловались его спутники, одновременно восхищаясь его удивительной энергией и опасаясь стать очередными жертвами его дружеского расположения.

Арабы говорили мне, что Ньюкомб не может спать иначе как положив голову на рельсы и что Хорнби был готов перегрызать рельсы зубами, когда не срабатывал пироксилин. Все это, конечно, были легенды, однако за ними стояла какая-то общая для этих людей ненасытная потребность разрушения, которая могла бы иссякнуть только тогда, когда не осталось бы ничего, что можно уничтожить. Четыре турецких строительных батальона не знали покоя, без конца латая взорванные водокачки, перекладывая шпалы, стыкуя новые рельсы, а в Ведж везли все новые и новые тонны пироксилина для удовлетворения аппетитов наших подрывников. Они были великолепны, но их слишком бросавшееся в глаза превосходство обескураживало наши слабые отряды, и те стыдились выказывать свои скрытые способности. Ньюкомб с Хорнби оставались в своем деле одинокими, без учеников и подражателей.

На закате мы доехали до северной границы плато, усеянного битым песчаником, и теперь поднимались на новый рубеж -на шестьдесят футов выше места последней стоянки, в царство иссиня-чериой вулканической породы, усеянной кусками выветренного базальта величиной с ладонь, тщательно подогнанными друг к другу подобно булыжной мостовой. По-видимому, затяжные проливные дожди долго смывали пыль с поверхности этих камней, загоняя ее в промежутки между ними, пока примыкавшие вплотную друг к другу камни не выровнялись в одной плоскости, превратившись в сплошной ковер, выстилавший всю равнину и оградивший от непогоды соленую грязь, заполнявшую промежутки между лежавшими ниже языками лавы. Верблюдам стало идти гораздо легче, и Ауда отважился продолжить движение после наступления темноты, руководствуясь загоревшейся в небе Полярной звездой.

Было очень темно. Правда, небо было безоблачным, но черный камень под ногами поглощал слабый свет звезд, и в семь часов, когда мы наконец остановились, с нами оказались только четверо из нашего отряда. Вокруг простиралась тихая долина с еще влажным песчаным руслом, поросшим колючим кустарником, к сожалению, непригодным в пищу верблюдам. Мы стали вырывать с корнем эти горькие кусты и складывать из них большой костер, который вскоре разжег Ауда. Когда костер разгорелся, в круг света под нашими ногами из-под него медленно выползла длинная черная змея, которую мы, вероятно, спящей прихватили вместе с ветками. Высокие языки пламени должны были служить маяком для усталых верблюдов, которые так сбились с дороги, что прошло два часа, прежде чем подошла последняя группа. Отставшие громко пели, отчасти чтобы подбодрить самих себя и своих голодных животных, которых пугала неведомая долина, отчасти чтобы мы поняли, что приближаются свои. А нам было так уютно у костра, что мы не возражали бы, если они задержались еще больше.

За ночь верблюды разбрелись, и их пришлось искать так долго, что было уже почти восемь часов. Мы наконец напекли хлеба и поели, после чего отправились дальше. Наш путь пролегал через очередное лавовое поле. С утра мы были полны сил, и нам казалось, что камни на дороге попадались реже, к тому же они часто были утоплены в слежавшемся песке, и ехать по такому грунту было легко, как по теннисному корту. Мы быстро проехали эти шесть или семь миль, а потом повернули на запад у низкого кратера, засыпанного пеплом, через водораздел, отделявший Джизиль от котловины, по которой проходила железная дорога. Истоки здешних крупных водных систем выглядели мелкими песчаными руслами, прорезывавшими своими желтыми извилинами иссиня-черную долину. Равнина расстилалась перед нами на многие мили и выделялась пятнами разных цветов, как на географической карте.

Мы ехали непрерывно до полудня, а потом просидели прямо на голой земле до трех часов. Остановка была вынужденной: мы боялись, как бы наши уставшие верблюды, за долгое время привыкшие к песчаным дорогам прибрежной равнины, не обожгли ступни, шагая по раскаленным камням, и не превратились в хромых калек. Затем мы снова их оседлали. Двигаться стало труднее, потому что то и дело приходилось объезжать обширные поля нагроможденного кучами базальта или глубокие желтые старицы, промытые водой в тонкозернистом белом песчанике, под коркой которого лежал мягкий камень. Вскоре все чаще стали попадаться выходившие на поверхность столбами обнажения красного песчаника, из которых под мягкой, крошившейся породой выступали острые, как нож, более твердые слои. В конце концов эти руины заполнили все пространство, напоминая вчерашний пейзаж, и теперь толпились группами по сторонам дороги; чередование этих светлых образований с их собственными глубокими тенями создавало впечатление огромной шахматной доски. Нам снова оставалось лишь удивляться тому, с какой уверенностью Ауда вел наш маленький отряд через каменный хаос.

Наконец лабиринт остался позади, отступив перед очередными вулканическими отложениями. По сторонам виднелись небольшие холмы крошечных кратеров, часто группами по два-три, от которых лучами расходились высокие выступы трещиноватого базальта, похожие на дороги, идущие по гребню плотины. Эти кратеры выглядели очень старыми, оплывшими и очень напоминали кратеры Рас Гары в районе Вади Аиса, но были более выветренными и ниже их, порой доходя до уровня поверхности грунта. Выброшенный из них базальт представлял собою грубую пузырчатую породу, подобную сирийскому долериту. Песчаные вихри отшлифовали ее открытые части, оставив на отполированных поверхностях лишь крошечные ямки, как на кожуре апельсина, а ее синий цвет, выжженный солнцем, давно превратился в безнадежно серый.

В этом базальте между кратерами было множество мелких четырехгранников с истертыми, округлившимися углами, плотно прилегавших друг к другу подобно кубикам мозаики в слое розово-желтой мелкой породы. Здесь четко обозначились тропы, проторенные многочисленными верблюдами: они на ходу отбрасывали ногами камни в обе стороны, измельченная порода во время дождей смывалась в остававшиеся углубления и покрывала их бледным слоем по синему. Сотни ярдов дорог, которыми пользовались меньше, были похожи на узкие лестницы, пересекавшие каменные поля: каждый след ноги заполнялся желтой грязью, а в промежутках между этими ступеньками оставались гребни -- жилы сине-серого камня. Каждый такой участок сменялся полем черного, как уголь, базальтового пепла, схватившегося в естественном цементирующем растворе. Наконец перед нами во мраке раскинулась долина, выстланная мягким черным песком, словно чьей-то рукой уставленная еще более многочисленными скалами из выветренного песчаника, поднимавшимися то ли из черноты, то ли из перегоняемых ветрами волн крупнозернистого красного и желтого песка, продукта их собственного распада.

Все в этом переходе было каким-то ненормальным и вызывало безотчетную тревогу. Мы кожей ощущали зловещее окружение пустыни, чуждой всякой жизни, враждебной, или безразличной даже к тем людям, что просто проходят по ней, и в порядке исключения лишь нехотя уступившей им эти редкие тропы-морщины, проторенные временем. Затерянной колонной по одному мы тащились шаг за шагом долгие часы, на изнуренных верблюдах, неуверенно нащупывавших дорогу в лабиринте бесконечных валунов. Наконец Ауда, протянув руку вперед, указал на пятидесятифутовый гребень, сложенный из крупных, причудливо извитых, нагроможденных друг на друга глыб лавы, застывшей в этом виде при охлаждении когда-то захлебнувшегося вулкана. Здесь была граница лавовых полей. Мы вместе проехали еще немного вперед, и перед нами открылась холмистая равнина Вади Аиш, поросшая чахлой растительностью, с торчавшими здесь и там среди россыпей золотого песка зелеными кустами. В ямах, выкопанных кем-то во время прошедшего три недели назад ливня, было очень мало воды. Мы расположились рядом с ними, отпустив разгруженных верблюдов пастись до захода солнца, впервые после Абу-Раги.

Едва верблюды рассеялись по округе, как на горизонте, в восточном направлении, показались всадники, направлявшиеся к воде. Они двигались слишком стремительно, что не могло не вызвать подозрения; через несколько минут они стали стрелять по нашим людям, пасшим верблюдов. Мы все немедленно попрятались за скалы и бугорки и с криками открыли ответный огонь. Услышав наши голоса, они поняли, что нас много, и ретировались так быстро, как это было возможно на их верблюдах. Глядя с гребня вслед удалявшимся в клубах пыли к горизонту налетчикам, мы насчитали их добрую дюжину и были рады тому, что они так быстро исчезли. Ауда предположил, что то был патруль Шаммара.

На рассвете мы оседлали верблюдов, чтобы сделать короткий переход до Дераа, в поисках колодцев, о которых нам говорил Шараф. На протяжении нескольких миль верблюды шагали по поросшему хилой растительностью песку Вади Аиша, а потом по ровному лавовому плато. Оно перешло в неглубокую низину с еще большим количеством столбов и грибов из выветренного песчаника, чем на вчерашнем отрезке нашего пути, -какое-то немыслимое, безумное столпотворение невиданных кеглей из песчаника высотой от десяти до шестидесяти футов. Ширина многочисленных извивавшихся между ними песчаных троп позволяла ехать только по одному, и наша длинная цепочка разорвалась на части, двигавшиеся по нескольким из этих троп, так что порой, оглянувшись, одновременно можно было увидеть не больше какой-нибудь дюжины всадников. Ширина беспорядочных нагромождений камней достигала, наверное, миль трех, и они тянулись по обе стороны нашей дороги двумя красными грядами на всем ее протяжении.

Далее по черным пластам выветрившегося камня шла ступенчатая тропа, которая вывела нас на плато, усеянное словно специально разбросанными иссиня-черными базальтовыми черепками. Спустя немного времени мы вступили в долину Вади Дераа и час или больше ехали ее руслом, -- то по рыхлой серой каменной крошке, то по песчаному дну между низкими выходами обнаженной породы. Жестяные банки из-под сардин на месте, где по всем признакам не так давно был привал, свидетельствовали о том, что здесь останавливались Ньюкомб с Хорнби. Позади виднелись прозрачные озерца, и мы задержались здесь до сумерек, так как были теперь уже совсем близко к железной дороге и нуждались в том, чтобы промыть свои желудки и увлажнить пересохшую кожу перед длинным переходом в Фаджр.

Во время этого привала Ауда пришел повидаться с Фарраджем, а Дауд вычистил моего верблюда и протер его маслом, чтобы избавить от чесотки, в последнее время появившейся у него на морде. Сухой подножный корм в стране билли и зараженная почва Веджа подорвали здоровье наших животных. В многочисленных табунах верховых верблюдов Фейсала не было ни одного здорового. В нашей небольшой экспедиции верблюды слабели с каждым днем. Насир был очень встревожен: как бы они не получили повреждений, двигаясь форсированным маршем, и заставлял всадников часто спешиваться в пустыне.

У нас не было лекарств от чесотки, которой страдали бедные животные, и мы могли мало что сделать, хотя в этом была большая необходимость. Однако после втирания и смазывания жиром мой верблюд стал бодрее, и мы повторяли эту процедуру каждый раз, когда Фарраджу или Дауду удавалось запастись маслом. Я был очень доволен обоими этими парнями. Они были храбрецами и весельчаками в сравнении с другими слугами из арабов. По мере того как забывались их неприятности, они выказывали себя все более деятельными, хорошими наездниками и работниками на все руки. Мне нравилась их свободная манера держать себя по отношению ко мне и восхищало их инстинктивное взаимопонимание во всех обстоятельствах.

ГЛАВА 42

Без четверти четыре мы снова были в седле и двигались по крутым, высоким гребням барханов Вади Дераа, из которых местами выступали полузасыпанные песком зазубренные выходы красной породы. Проехав так некоторое время, мы втроем или вчетвером прибавили ходу и, оторвавшись от остальных, энергично работая руками и обдирая колени, вскарабкались на один из песчаных гребней, чтобы понаблюдать за железной дорогой. Мы задыхались, так как это восхождение оказалось более трудным, чем можно было ожидать. Однако наши усилия были немедленно вознаграждены: на поблескивавшем рельсами пути в зеленой низине устья котловины, по которой с оружием на изготовку осторожно двигался наш отряд, все было спокойно -- ни одной живой души.

Мы остановили отряд в узкой песчаной ложбине, а сами продолжили наблюдение за железной дорогой. Действительно, там все выглядело мирно, и даже заброшенный блокпост, утонувший в буйной зелени высокой травы между нами и линией, был, как видно, давно пуст.

Мы спустились к кромке скалистого склона, спрыгнули с нее в сухой мелкий песок и скатились вниз, довольно сильно ударившись с размаху о твердую поверхность подножия бархана, рядом с ожидавшей нас колонной отряда. Сев на верблюдов, мы быстро погнали их к блокпосту, где они могли пощипать траву, оставили их там, перешли через линию и, убедившись в безопасности, крикнули остальным, чтобы они последовали нашему примеру.

То, что мы беспрепятственно пересекли железную дорогу, было настоящим чудом: Шараф серьезно предупреждал нас, что дорогу патрулируют неприятельская пехота на мулах и всадники корпуса верблюжьей кавалерии, которых местами поддерживает окопавшаяся пехота, располагавшая дрезинами с установленными на них пулеметами.

Мы дали нашим верховым верблюдам попастись несколько минут, пока вьючные животные шли долиной, затем переправились через линию и дальше по равнине, под прикрытие барханов и скал уже по другую сторону железной дороги. Тем временем агейлы от скуки приладили к рельсам, в том месте, где отряд переходил через железнодорожное полотно, парочку -сколько успели -- пироксилиновых зарядов, а когда мы увели жевавших жвачку верблюдов в безопасное место далеко от линии, подрывники по порядку подожгли бикфордовы шнуры, и по долине прокатилось эхо чередовавшихся один за другим взрывов.

Ауда до этого не имел дела с динамитом и теперь с детским восторгом разразился наспех сочиненными виршами, прославлявшими его громадную мощь. Мы перерезали три телеграфных провода и привязали их концы к седлам шести верховых верблюдов ховейтатов. Животные рванули с места, увлекая за собой выдернутые из земли телеграфные столбы. Все это сопровождалось нарастающим дребезжащим звоном проводов. Когда силы верблюдов иссякли, мы отцепили провода и, довольные, устремились вдогонку за нашим караваном.

Мы проехали пять миль в надвигавшихся сумерках между гребнями, казавшимися сжатыми в кулак гигантскими узловатыми пальцами, опускающимися впереди к горизонту. Наконец подъемы и спуски стали настолько крутыми, что двигаться в темноте дальше было опасно для наших ослабленных верблюдов, и мы остановились. Основная масса наших людей и багаж были все еще далеко впереди. Отряд использовал преимущество во времени, пока мы занимались своими играми на железнодорожной линии. В темноте отыскать его было трудно, тем более что турки не переставали с громкими криками обстреливать нас со своих станций, оставшихся у нас в тылу, и мы решили затаиться, не разводить костры и не подавать никаких сигналов, чтобы не привлекать внимания противника.

Однако Ибн Дхейтир, командовавший основной группой отряда, оставил за собой вехи, по которым, прежде чем мы улеглись, к нам пришли двое его людей и сообщили, что отряд расположился на ночлег в полной безопасности в складке крутого бархана невдалеке от нас. Мы снова оседлали верблюдов и потащились за проводниками в непроглядную темень (стояла одна из последних лунных ночей). У первого же выставленного отрядом пикета, обнаруженного нами в кустах на гребне, мы молча повалились на землю и уснули.

Еще не было и четырех часов, когда Ауда поднял нас и повел наверх; мы наконец добрались до очередного гребня и, перевалив через него, спустились по песчаному откосу. Верблюды шагали по колено в песке и только поэтому не падали на крутом склоне. Спустившись, мы оказались в начале долины, уходившей к железной дороге. Еще полчаса ушло на то, чтобы добраться до места, где она становилась шире, у нижней границы плато, являвшегося водоразделом между Хиджазом и Сирханом. Еще десяток ярдов, и мы оказались за приморским склоном Аравии, часто посещаемым из-за действующей здесь системы водостока.

Эта местность казалась равниной, с неограниченным обзором в восточном направлении, одна ступень которой сменялась другой, образуя перспективу, которую лишь условно можно было назвать перспективой, так как она была более мягкого синего цвета и более затянута дымкой. Восходившее в небе солнце заливало эту понижающуюся долину интенсивным светом, под которым едва заметные над землей гребни отбрасывали длинные тени. Пока мы созерцали эту картину, -- игру этой сложной, но переходной геологической системы, тени протянулись дальше вниз, затрепетали в последний момент за породившими их неровностями и пропали, словно по какому-то единому общему для всех них сигналу. Наступило утро в полном смысле этого слова. Река солнечного света, бьющего прямо в глаза нам, живым существам, и слепящего их до боли, беспристрастно заливала и всю мертвую природу, каждый камень пустыни, по которой нам предстояло двигаться дальше.

Адуда повернул на северо-восток, ориентируясь на седловину, соединявшую низкую гряду Угулу с очень высоким холмом на водоразделе, слева от нас. Пройдя четыре мили, мы перевалили через эту седловину и обнаружили у себя под ногами прорезавшие грунт едва заметные мелкие следы ручейков. Указав на них, Ауда сказал, что они доходят до Небха в Сирхане и что мы пойдем по этому постоянно расширяющемуся руслу на север, а потом на восток, до летнего лагеря племени ховейтат.

Чуть позже мы уже ехали по низкому гребню, усыпанному обломками песчаника типа аспидного сланца, иногда очень мелкими, а порой в виде больших блоков футов по десять длиной и толщиной до четырех дюймов. Ауда пристроился рядом с моим верблюдом и, пользуясь своим посохом проводника как указкой, рекомендовал мне нанести на мою карту названия ориентиров и сведения о характере этого района. Слева от нас лежали долины Сейл абу Арада, поднимавшиеся в Сельхуб и питающиеся с большого водораздела, продолжающегося в северном направлении через Тебук до Джебель-Руфейи. Справа от нас раскинулись долины Сиюль аль-Кельб, Аджидат и Джемилейн, Лебда и другие, чьи гребни, охватывавшие нас крутой дугой с востока и севера, служили пограничным рубежом при набегах через равнину. Эти две водные системы на земле племени феджр, в пятидесяти милях впереди включали принадлежащие племени источник и его долину. Я горячо поблагодарил Ауду за эти сведения, и тот, вполне удовлетворенный, начал излагать мне свои личные мнения и сообщать новости о наших начальниках, и прежде всего о стратегии нашего перехода. Его осторожный разговор тянулся всю дорогу и приводил меня в отчаяние.

Бедуины из племени феджр, которому принадлежала эта долина, назвали ее Аль-Холь за то, что она была бесплодной, вот и теперь мы ехали по ней, не встречая ни малейших признаков жизни: ни следов газелей, ни ящериц в камнях, ни крысиных нор, даже птиц -- и тех здесь не было. Мы чувствовали себя здесь ничтожествами, и как мы не старались, наше быстрое продвижение больше походило на покой, на неподвижность и вызывало ощущение тщетности наших усилий. Единственными звуками были отголоски гулкого эха ударяющихся один о другой камней, вылетавших из-под ног наших верблюдов, да тихое, несмолкаемое шуршание песка, медленно перегоняемого горячим ветром на запад по истертому известняку.

Ветер этот был каким-то удушливым, с привкусом железа раскаленной печи, порой ощущающимся в Египте, когда дует хамсин. По мере того как в небе поднималось становившееся все горячее солнце, ветер усиливался и захватывал с собой все больше пыли из Нефуда -- огромной пустыни Северной Аравии, до которой от нас было недалеко, но за дымкой ее видно не было. К полудню он достиг почти ураганной силы и был таким сухим, что мы не могли разомкнуть спекшихся губ, кожа на лицах растрескивалась, а воспалившиеся от зерен песка веки непроизвольно ползли назад, оставляя беззащитными глазные яблоки. Арабы плотно закутали носы концами своих головных платков и выдвинули их вверх в виде козырька, оставив лишь узкую щель для того, чтобы можно было видеть дорогу.

Ценой почти полного удушья они уберегали лицо от повреждений, так как боялись попадания песчинок в трещины кожи, что могло привести к появлению еще более крупных трещин, превращающихся затем в кровоточащие раны. Что же касается меня, то мне хамсин скорее нравился-- мне казалось, что он налетает на человека с каким-то сознательным злорадством, и хотелось противостоять ему с открытым лицом, бросая ответный вызов и преодолевая его неистовство. С гордой радостью ощущал я скатывавшиеся с волос на лоб и падавшие на щеки капли соленого пота, похожие на ледяную воду. Поначалу я даже пытался играть с ними, ловя языком, но по мере нашего углубления в пустыню ветер свирепел, теперь он нес еще больше пыли и становился нестерпимо горячим. Всякое подобие дружеского состязания пропало. Мой верблюд шел медленно, и это подогревало раздражение, вызываемое волнами пыльного ветра, сухость которого разрывала мою кожу и так иссушила горло, что в последующие три дня я не мог есть наш грубый хлеб. Когда наконец на нас опустился вечер, я был рад уже тому, что мое опаленное лицо все еще чувствует прикосновение пальца и мягкость замершего во мраке воздуха.

Мы тащились целый день. Больше не могло быть и речи о роскоши привала в тени развешанных на ветках одеял, если мы хотели добраться до Эль-Феджра и сохранить солдат и верблюдов. После трех часов пополудни никакая сила не могла заставить нас открыть глаза или хоть о чем-то подумать. А потом, преодолев два лавовых купола, мы вышли к поперечному гребню, оканчивавшемуся холмом. Ауда по-прежнему хриплым голосом твердил мне названия деталей рельефа.

По одну сторону холма на запад уходил протяженный пологий склон, усыпанная промытым гравием поверхность которого была прорезана руслами редких в этих местах ливневых потоков. Мы с Аудой прибавили ходу, устав от невыносимо медленного движения каравана. По другую сторону холма заходящее солнце высвечивало невысокую гряду, заставившую нас отклониться к северу. Вскоре после этого долина Сейл абу Арада, повернувшая на восток, открыла нашему взору русло шириной в добрую милю и глубиной всего в несколько дюймов, с высохшим, как сухостойное дерево, кустарником, ветви которого потрескивали и расщеплялись, выбрасывая мелкие заряды пыли, когда мы стали собирать их для костра, по пламени которого наши люди должны были определить место привала. Мы долго ломали кусты и собирали хворост, а когда сложили огромный костер, выяснилось, что ни у меня, ни у Ауды не было спичек для того, чтобы его зажечь.

Отряд подтянулся только через час, когда ветер окончательно стих, и на нас опустился непроглядный мрак тихого вечера под усыпанным звездами небом. Ауда выставил охрану на всю ночь, так как этот район находился в сфере действия рейдовых отрядов противника, да и вообще в ночное время в Аравии друзей не бывало. В этот день мы покрыли расстояние миль в пятьдесят, ценой большого напряжения выдержав график движения. Мы остановились на всю ночь -- отчасти по той причине, что наши верблюды были слабы и больны, а также потому, что люди племени ховейтат плохо знали эти края и боялись заблудиться, продолжая двигаться наугад в темноте.

ГЛАВА 43

Еще до рассвета следующего дня мы ехали по руслу Сейл абу Арада, пока впереди, над холмами Зиблията, не взошло белое солнце. Мы повернули чуть севернее, чтобы срезать угол долины, и остановились на полчаса, дав подтянуться основной массе отряда. Затем мы с Аудой и Насиром, не в силах больше пассивно выносить удары солнца по нашим поникшим головам, сравнимые с ударами молота, погнали верблюдов резвой рысью. И почти сразу потеряли из виду остальных в дымке теплого пара, дрожавшей над равниной, но дорога, проходившая по поросшему кустарником руслу Вади Феджра, не вызывала сомнений.

К полудню мы дошли до желанного колодца, явно очень старого, облицованного камнем, глубиной около тридцати футов. В нем было много воды, слегка солоноватой, но вполне приемлемой, если пить ее сразу, правда, в бурдюке она быстро становилась отвратительной на вкус. Год назад долину заливали ливни, и поэтому здесь было много сухой травы, на которую мы выпустили своих верблюдов. Подошел весь отряд, люди пили воду и пекли хлеб. Мы дали верблюдам как следует наесться до наступления ночи, еще раз их напоили и отогнали на ночь под песчаную насыпь в полумиле от воды, исключив тем самым возможность схватки у колодца в случае, если каким-нибудь всадникам среди ночи понадобится вода. Но наши часовые за всю ночь ничего подобного не заметили.

Как обычно, мы снова пустились в путь до рассвета; нас ждал легкий переход, но горячее сверкание пустыни становилось таким невыносимым, что мы решили провести полуденные часы в каком-нибудь укрытии. Когда мы проехали две мили, долина расширилась, и вскоре мы оказались у большой разрушенной скалы на восточном склоне, напротив устья Сейль-Рауги. Здесь было больше зелени. Мы попросили Ауду настрелять нам дичи. Он послал Зааля в одну сторону, а сам направился на запад, по открытой равнине, простиравшейся за горизонт. Мы же повернули к скалам -и обнаружили под их упавшими обломками и подмытыми краями тенистые уголки, достаточно холодные в сравнении с залитыми солнцем открытыми местами и сулившие покой нашим непривыкшим к тени глазам.

Охотники вернулись еще до полудня, каждый с хорошей газелью на плечах. Мы наполнили бурдюки водой из Феджра, зная, что можем использовать ее не экономя, так как уже близко вода Абу Аджаджа. Мы устроили в своем тесном каменном прибежище настоящий пир, наслаждаясь хлебом и мясом. Такие неожиданности, снимавшие угнетающую усталость долгих непрерывных переходов, были благотворны для находившихся среди нас городских жителей -- для меня самого, для Зеки и для сирийских слуг Несиба, а в меньшей степени и для него самого. Любезность Насира как хозяина и его неиссякаемая природная доброта делали его изысканно внимательным к нам каждый раз, когда это позволяли походные условия. Его терпеливым наставлениям я обязан тем, что научился вести в поход людей из арабских племен, не нарушая их строя и скорости.

Мы отдыхали до двух часов дня и потом завершили этот этап, дойдя до Хабр-Аджаджа перед самым заходом солнца, после унылого перехода по еще более унылой равнине, продолжавшей Вади Феджр на много миль к востоку. Здесь было целое озеро воды, скопившейся после нынешних ливней, уже слегка помутневшей и солоноватой, но вполне пригодной для верблюдов, а также в общем и для людей. Озеро, которое занимало площадь в поперечнике двести ярдов, лежало в мелкой двойной впадине рядом с Вади Феджром, заполнявшим его водой на глубину двух футов. У его северного конца был невысокий бугор из песчаника. Мы думали, что именно здесь найдем племя ховейтат, но трава была объедена дочиста, а вода загрязнена их животными, сами же они отсюда ушли. Ауда искал их следы, но ничего не нашел: штормовые ветры смели все на своем пути, и теперь повсюду песок был покрыт мелкими волнами чистой ряби. Однако, поскольку ховейтаты пришли сюда из Тубаика, они, должно быть, ушли в Сирхан, значит, если мы двинемся на север, то найдем их там.

Время шло, но несмотря на это следующий день был всего лишь четырнадцатым с момента нашего выхода из Веджа, и солнце снова застало нас на марше. Во второй половине дня мы наконец оставили позади Вади Феджр, и путь наш лежал теперь уже не на север, а на восток, к Арфадже в Сирхане. Соответственно мы взяли правее и, пересекая одну за другой известняковые и песчаные равнины, вскоре увидели в отдалении угол Великого Нефуда -- знаменитых поясов песчаных дюн, отрезавших Джебель Шаммар от Сирийской пустыни. В разное время его пересекали такие легендарные путешественники, как Палгрейв, оба Бланта и Гертруда Белл, и я попросил Ауду несколько отклониться, чтобы пройти их путем. Он проворчал, что к Нефуду люди шли только по необходимости, вызванной обстоятельствами набегов, что сын его отца не отправлялся в такие рейды на едва волочившем ноги чесоточном верблюде и что нашей задачей было добраться до Арфаджи живыми.

И мы, подчиняясь мудрому Ауде, продолжили путь, не меняя направление, по унылому, сверкавшему на солнце песку, через те самые участки пустыни под названием "джиан", хуже которых не бывает. Они представляли собою равнины, выстланные отполированной глиной, почти такой же белой и гладкой, как бумага, и часто занимали площадь в несколько квадратных миль. Они с неумолимостью зеркала отражали свет солнца на наши лица; стрелы солнечных лучей ливнем обрушивались на наши головы и, отражаясь от блестящей поверхности, пронизывали веки, не приспособленные к такому истязанию. Это был непрерывный прессинг, а боль, накатывавшая и отступавшая как приливная волна, то нарастала все больше и больше, доводя нас почти до обморочного состояния, то спадала в момент появления какой-нибудь обманчивой тени, черной пеленой перекрывавшей сетчатку. В такие мгновения мы переводили дыхание, собираясь с силами, чтобы страдать дальше, и это было похоже на усилия тонущего человека держать над поверхностью голову, то и дело погружающуюся в воду.

Мы едва обменивались короткими репликами. Облегчение наступило часам к шести, когда мы сделали привал для ужина и напекли свежего хлеба. Я отдал верблюдице остаток своей доли: после таких трудных переходов несчастное животное едва стояло на ногах от усталости и голода. Это была породистая верблюдица, подаренная Ибн Саудом Недждским королю Хусейну, который в свою очередь прислал ее в подарок Фейсалу, -- великолепное животное, с ногами, отлично приспособленными для движения по холмам, и очень доброе. Уважающие себя арабы ездили только на верблюдицах: под седлом они шли мягче, чем самцы, были более кроткими и меньше кричали. Кроме того, они были более терпеливы и могли еще долго продолжать движение даже при большой усталости, пока наконец, дойдя до полного изнеможения, не падали замертво, тогда как более капризные самцы злились, валились на землю и умирали в бессмысленной ярости.

После наступления темноты мы тащились еще три часа до вершины песчаного гребня. Там мы как следует выспались после целого дня борьбы с обжигавшим ветром, закручивавшим пылевые бураны и зыбучий песок, жалившим наши опаленные лица, а при особенно сильных порывах -- скрывавшим от наших глаз дорогу, когда несчастные верблюды утрачивали способность ориентироваться. Ауде не давали покоя мысли о следующем дне, потому что еще один такой самум задержал бы нас на третий день в пустыне, а у нас уже почти не оставалось воды; он разбудил нас среди ночи, и мы ехали по равнине Бисейты (названной так из-за громадных размеров этой плоской как стол равнины) до рассвета. Когда поднялось солнце, наши слезившиеся глаза отдыхали на разбросанной по всей поверхности мелочи побуревшего под его лучами мелкозернистого песчаника, который, однако, был слишком тверд для верблюдов и обжигал им ступни, и некоторые из них уже хромали, поранив ноги.

У верблюдов, выросших на песчаных равнинах Аравийского побережья, были очень нежные подушечки на ступнях, и когда таких животных сразу же использовали для длинных переходов по кремнистому или задерживающему тепло грунту, их подошвы буквально сгорали до волдырей, под которыми в центре подушечки на площади в два дюйма или больше открывалась незащищенная плоть. В таком состоянии животные еще могли идти по песку, но если случайно под ногу попадал голыш, спотыкались или оступались, как если бы наступили на открытый огонь, и как бы выносливы они ни были, долгий переход мог окончательно вывести их из строя. Поэтому нам приходилось двигаться осторожно, выбирая самые мягкие участки, и с этой целью мы с Аудой ехали впереди.

Скоро мы увидели клубы пыли, как я подумал, поднятые ветром. Но Ауда сказал, что это страусы. Подбежавший солдат принес нам два больших яйца цвета слоновой кости. Мы решили позавтракать этим восхитительным даром Бисейты и стали на ходу оглядывать местность в поисках дров для костра, однако за двадцать минут не обнаружили ничего, кроме редких пучков чахлой травы. Голая пустыня словно задалась целью нас уничтожить. Прошел товарный поезд, и тут я вспомнил о том, что у нас есть пироксилин. Мы развернули одну из упаковок взрывчатки, осторожно отрезали несколько полосок, сложили их костерком под яйцами, прислоненными к обломку камня, и подожгли, приготовив таким образом изысканное блюдо. Заинтересовавшиеся этим Насир и Несиб спешились, чтобы посмеяться над нами. Ауда вынул свой кинжал с серебряным эфесом и вскрыл скорлупу первого яйца. Вокруг разнеслось страшное зловоние. Осторожно подталкивая перед собой ногами второе горячее яйцо, мы отошли на другое место. Оно оказалось достаточно свежим и твердым, как камень. Мы выгребли кинжалом его содержимое на плоские куски кремня, послужившие тарелками, и стали понемногу есть, уговорив разделить нашу трапезу даже Насира, который раньше никогда не опускался так низко, чтобы есть страусиные яйца. По общему мнению, яйцо было жесткой, но для Бисейты вполне приемлемой пищей.

Зааль заметил сернобыка, осторожно подкрался и убил его. Лучшие куски мяса мы погрузили на вьючных верблюдов, чтобы поджарить на следующем привале, и продолжили свой путь. Вскоре жадные ховейтаты увидели вдали еще нескольких сернобыков и погнались за животными, которые поначалу побежали от преследователей, потом постояли, глядя на них, и снова рванулись прочь,